Авторы

02.07.2016 02:49:00

http://novostiliteratury.ru/wp-content/uploads/2012/06/%D0%91%D0%B5%D0%BB%D0%B8%D0%BD%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9.jpg

Оценка деятельности Белинского и его соратников ещё впереди.

Александр Блок

1.

Двухсотлетие литературного критика и публициста Виссариона Григорьевича Белинского (1811-1848) – дата, безусловно, знаменательная. И она должна была быть отмечена в согласии с той действительной ролью, которую он сыграл в общественной мысли своего и последующего времени, в литературе, в нашей российской истории и судьбе. Разумеется, насколько это вообще возможно в нынешнем литературном безвременье. Ведь и само это наше литературное безвременье, в конечном счёте, связано с бурной деятельностью В. Белинского, когда уже и критики как таковой нет. Точнее, она пребывает, по справедливому замечанию Анатолия Салуцкого, в «обзорно-рекламном состоянии», и в самой литературе «дефолт продолжается» («День литературы», № 4, 2010). Надеюсь, это очевидное и печальное положение оспаривать никто не станет. Как и не станет оспаривать очевидную связь его с деятельностью В. Белинского и особенно последователей его, исполненных, разумеется, самых благородных намерений и устремлений.

Роль же В. Белинского в общественной мысли и в литературе, в силу целого ряда обстоятельств как его времени, так и в последующем, не такая простая и не такая очевидная, как это всё ещё принято считать. Ну, хотя бы потому, что после неистового Виссариона прошло довольно длительное время с драматическими событиями в истории России, особенно в жестоком революционном ХХ веке, к которым имели самое прямое отношение мировоззрение и деятельность критика, точнее было бы сказать публициста и идеолога. Ведь те идеи, которые он проповедовал, особенно в поздний период своей жизни, после поворота к «социальности», а точнее – к революционному сознанию, получив полное развитие во времени, обнажили свою истинность или ложность, неизбежно обернулись теми или иными жизненными положениями и событиями, мировоззренческие истоки которых мы можем теперь оценить. То есть речь идёт об исповедуемых им идеях. А идеи он, как известно, ставил выше и литературы, и самого человека. Впрочем, это было общее поветрие, как считалось тогда, передовой общественной революционно-демократической мысли, во всей полноте проявившееся в последователях критика.

Говоря же о всё ещё неочевидной роли В. Белинского в общественной мысли и в литературе, мы нисколько не сомневаемся в его благородстве, в его добрых намерениях, в искреннем желании блага народу. Наконец, - в талантливости. Это само собой разумеющееся для личности такого масштаба и темперамента. Нас более занимает сам характер идей, им неистово проповедуемых и то, какое значение имели эти идеи в нашей многотрудной истории в дальнейшем вплоть до нынешнего времени. Собственно, это главным образом, а не сам по себе юбилей критика понуждает нас обратиться к его личности, так как его истинное значение в общественной мысли всё ещё остаётся недостаточно уяснённым не только общественным сознанием, но даже в литературной и научной среде. А потому размышления наши не о биографии критика (это – удел биографов), даже не о публицистике его (об этом уже достаточно написано), а об истории идей того времени, их драматическом столкновении, основным участником которого оказался В. Белинский, а так же о поразительном продолжении этих идей во времени.

История же идей имеет иную природу и особенность, чем, скажем, история событий. Они, зародившись однажды, продолжают блуждать во времени, изменяя свои формы, как бы не становятся лишь бесстрастной страницей прошлого.

О том же, что значение В. Белинского всё ещё остаётся недостаточно постигнутым, свидетельствует и то, как намерены теперь отметить его юбилей, о чём уже заявлено прилюдно. Итак, что считается основным в связи с юбилеем критика? Оказывается, таким считается «увековечение» его памяти. Дело, как понятно, нужное, но далеко не главное, ибо при этом уходят из обсуждения духовно-мировоззренческая, философская, метафизическая составляющие и остаются лишь биографическая и краеведческая проблематика, для литературы далеко не основные.

Ирина Монахова, к примеру, в полном согласии с тем обликом В. Белинского, который сформировался во второй половине ХIХ века и особенно старательно сохранялся в советский период истории, так и пишет: «Приближающийся юбилей заставляет задуматься о том, что сделано для увековечения памяти великого критика» («Литературная газета» № 10, 2010). Конечно, если иметь в виду юбилей и ничего более, то Ирина Монахова, безусловно, права. Но мы не имеем права на такой формальный, а в нынешнем литературном безвременье, необязательный подход.

Разумеется, надо «обратить внимание на состояние музея, привести его в должный вид», установить мемориальные доски и т.д. Но был ли ещё кто-либо из критиков и публицистов более «увековечен», чем В. Белинский? Нет, конечно. Семьдесят лет назад создана музей-усадьба, ставшая одной из основных достопримечательностей Пензенской области. С 1948 года его родной город Чембар переименован в Белинский. В советский период истории В. Белинский становится непререкаемым авторитетом. И что очень важно – единственным, точнее – лишь с его последователями по революционно-демократическим воззрениям, выродившимися, по сути, в вульгарный социологизм.

Это уже потом, лишь в семидесятые – восьмидесятые годы советского периода истории начали выходить труды его современников. И не собраниями сочинений, а отдельными сборниками. Это подправляло и уточняло общую картину литературной и в целом культурной жизни и всё же не могло создать истинного представления о литературной критике и общественной мысли той поры. А значит, и не могло создать истинного представления о сути той ожесточённой борьбы, которая началась с В. Белинского. Ведь его революционно-демократические воззрения, как и его последователей, были объявлены, как, безусловно, «передовые» и «прогрессивные». Все же остальные, – как «консервативные» и «реакционные».

Как видим, с «увековечением» памяти великого критика дела обстояли и обстоят не столь уж плохо. Но нельзя ведь не заметить, что это «увековечение» писателей, носило и всё ещё носит у нас какой-то странный характер. Такого «увековечения» так и не удостоился почему-то до сих пор Н. Гоголь. Не потому ли, что в силу обстоятельств оказался оппонентом В. Белинского, а по сути, пред кончиной критика им довольно демагогически обруган? В Москве ведь так и нет по существу настоящего музея великого писателя… И это не является каким-то упущением что ли, но принципиальной позицией «общественного мнения», полностью выходящей из идеологической ситуации, как прошлой, так и нынешней.

И потом, мы ведь должны помнить всё-таки о том, что в советский период истории В. Белинский был возведён на уровень эталона критика, «канонизирован» не за свою собственно литературно-критическую деятельность, а за публицистическую и идеологическую. То есть за свои революционно-демократические воззрения, так вписавшиеся в официальную идеологию. Причём, продолжалось это до самого последнего времени, до конца советского периода истории, когда было уже совершенно ясно, что «революционные ценности» в идеологии никак не соответствуют реальному состоянию общества, пережившего реставрацию, вернувшегося к народной традиции в литературе и культуре в целом, а способны разве что спровоцировать новую, очередную революцию в стране. К примеру, даже специализированный, филологический журнал «Русская речь» к 170-летию В. Белинского представлял его не как критика, а как революционного демократа: «Великий русский революционер-демократ В.Г. Белинский (1811-1848) занимает почётное место в истории отечественной культуры как основоположник передовой русской критики» (№ 3, 1981).

Или, к примеру, сборник «Публицисты «Современника», издававшийся для юношества (М., «Детская литература», 1985) так же представлял революционную мысль как единственно «передовую»: «В настоящем сборнике публикуются произведения представителей демократической и прежде всего революционно-демократической публицистики, в которых нашли отражение важные вопросы, которыми жило передовое русское общество середины ХIХ века». Заметим, кстати, не то, чем жил народ, а лишь «передовое общество». Тут, как видим, из образованной части людей выделяется лишь «передовое русское общество». И это называется «живым голосом эпохи». Других живых голосов, надо полагать, в обществе не было, хотя по прошествии времени окажется, что это были как раз «голоса» менее всего живые, не связанные с народной культурной и литературной традицией. То есть, заражен человек революционным сознанием, он, так сказать, автоматически переходит в разряд «передового русского общества». А если, занят традиционной культурой, самосознанием русского народа, остаётся «консерватором» и даже «реакционером». И такое положение было господствующим не только во второй половине ХIХ века, но сохранялось и удерживалось во весь советский период истории с его «революционными ценностями» в идеологии, хотя что это такое нам убедительного и внятного определения встречать не приходилось… Конечно, такое положение вполне объяснимо. Ведь революция в последующем оказалась «национализированной».

В. Белинский непременно выставляется как представитель прогрессивной, передовой критики, под которой разумеется критика, основанная исключительно на революционно-демократических воззрениях. Он дерзал на идеологическое руководство литературой, что расценивать как факт положительный невозможно по самой природе литературы. Но именно это представлялось и всё ещё представляется как несомненное достижение. Литературовед Б.Ф. Егоров в пособии для учителя «Литературно-критическая деятельность В.Г. Белинского» именно этот губительный для литературы аспект идейного руководства литературой представляет как положительный: «Белинский стал одним из немногих критиков, кто шёл не только за литературой, но и впереди литературы, вычерчивая магистральные пути её развития, предсказывая её будущее…» (М., «Просвещение», 1982). Хотя печальный опыт «натуральной школы», которую пытался организовать критик, свидетельствует об обратном. Глава этой «школы» Н. Гоголь отнюдь не пошёл по вычерченному критиком «магистральному пути», что и стало причиной конфликта. Здесь скорее следует говорить об идеологизации литературы, которую внёс в литературную жизнь В. Белинский, которая фактом положительным считаться уж никак не может. По той простой причине, что если главным критерием в оценке творений духа берётся идейность, литература непременно становится в общественном сознании силой служебной и в ней, в конце концов, отпадает всякая необходимость, что и проявилось в последователях Белинского.

Согласиться с тем, что критик может быть «впереди» самой литературы, значит признать, что литература творится в согласии с некой идеологической догматикой, признаваемой «передовой» и «прогрессивной». Но так истинная литература не создаётся. Тут скорее следует говорить о трагедии В. Белинского, в судьбе которого сказался неотвратимый духовный закон человеческого бытия, когда первые бывают последними, а последние первыми…

Но были ведь и тогда иные воззрения – более сложные, более драматические и более приближённые к народному самосознанию. Ф. Достоевский, как известно, рано соприкоснувшийся с этими «передовыми» идеями грядущего «обновления мира» и нашедший в себе силы отрешиться от них, писал потом о них в «Дневнике писателя» не иначе как о «мечтательном бреде» и болезни: «Я уже в 46 году был посвящён во всю правду этого грядущего «обновления мира» и во всю святость будущего коммунистического общества ещё Белинским. Все эти убеждения о безнравственности самих оснований (христианских) современного общества, о безнравственности права собственности; все эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства людей, о презрении к отечеству как к тормозу во «всеобщем развитии, и проч. И проч. – всё это были такие влияния, которых мы преодолеть не могли и которые захватывали, напротив, наши сердца и умы во имя какого-то великодушия. Во всяком случае, тема казалась величавою и стоящей далеко выше уровня тогдашних господствующих понятий – а это-то и соблазняло. Те из нас, то есть, не то что из одних петрашевцев, а вообще из всех тогда зараженных, но которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, – те из нас тогда ещё не знали причин болезни своей, а потому, и не могли ещё с ней бороться».

Причину этой болезни Ф. Достоевский и постиг в романе «Бесы». В этом же воспоминании писателя примечательно то, что в тайну идей грядущего «обновления мира» он посвящается не петрашевцами даже, но именно В. Белинским.

Да и не только Ф. Достоевским, но и многими современниками его были точно определены природа этой болезни и натура критика. Скажем, А. Герценом: «Тип этой породы – Робеспьер. Человек для них – ничего, убеждения – всё».

Ну и что с того, что многие выдающиеся литературные творения своего времени великий критик не понял, истолковал неточно?.. В отличие, кстати, от многих своих современников. Даже А. Пушкина он не вполне понял, провозглашая, что тот «умер или обмер на время» и ожидая от него неких новых произведений, достойных его пера. И если для Ап. Григорьева («Пушкин – наше всё») и Ф. Достоевского А. Пушкин был безусловным мерилом правильного самосознания нашего, то для В. Белинского он таким не был. Но в таком случае, – по каким критериям должен оцениваться критик, если не по объяснению творений своего времени? И на каком основании в советский период особенно усмотрена духовно-мировоззренческая преемственность А. Пушкина, Н. Гоголя и В. Белинского? Особенно трудно усмотреть преемственность критика с Н. Гоголем, если помнить о всём драматизме их творческих отношений перед кончиной критика: «Белинский по праву занимает место в одном ряду с Пушкиным и Гоголем как гениальный преобразователь русского литературного языка» («Русская речь», № 3, 1981). Столь благостной и стройной картины всё-таки не получается…

Впрочем, то, что В. Белинский был не столько литературным критиком, сколько публицистом и идеологом осознавали ещё наиболее прозорливые его современники. И.А. Гончаров, к примеру, писал: «Это был не критик, не публицист, не литератор только – а трибун» («Четыре очерка», СПб, 1881). Но трибунов и пропагандистов у нас во все времена отыскивалось много, а действительных литераторов, несмотря ни на что, остающихся верными своему призванию, и бережно несущих свой крест – мало.

Как видим, И. Гончаров не только не считал В. Белинского великим критиком, но не признавал критиком в точном смысле слова вообще: «Здесь он впадал в тот недостаток, который мешал ему быть вполне беспристрастным критиком. Уравновешивать строго и покойно достоинства и недостатки в талантах – было не в горячей натуре Белинского».

Это очень важное свидетельство современника В. Белинского, которое было в то время довольно распространённым. А вот, в силу, каких идеологических, социальных и исторических обстоятельств, а также, по причине каких особенностей самих его воззрений он, уже в более поздние времена, стал «канонизирован» как самый великий критик России, этот аспект как-то обходится в нашем литературоведении.

Примечательна и извинительность тона в суждениях о В. Белинском, начиная с его современников, когда он давал слишком уж общие, скоропалительные, а то и неточные оценки явлений литературы своего времени. Это, видимо, можно объяснить тем, что за В. Белинским признавалась личность незаурядная и деятельная. Вместе с тем осознавалось, что характер его дарования не вполне литературно-критический. Вот и всё. Здесь не на кого обижаться, ибо это было не принижением его, а точным определением характера его деятельности, которое уже давно должно присутствовать в нашем общественном сознании, литературе, науке как не подлежащая сомнению данность, как аксиома.

Тут обыкновенно выдвигается такая логика: но ведь зато он будил общественную мысль и не какую-нибудь, а «передовую» и «прогрессивную», выдвигал высокие гуманистические идеалы, будил народ… Но мы должны умерить пыл, как давних, так и нынешних пропагандистов подобных представлений и задаться неудобными для них вопросами, которые теперь обойти нельзя. А были ли воззрения В. Белинского действительно передовыми и прогрессивными? Декларативно, безусловно – да. Но нас интересуют не декларации, а метафизическая основа его писаний. Видимо, для объективной оценки их уже наступило время. А были ли таким революционно-демократическим способом достижимы те высокие гуманистические идеалы, которые декларировал В. Белинский? По прошествии столь долгого времени после его кончины мы ведь уже можем спокойно оценить его деятельность. Нельзя не задаться и вопросом: а что с чем боролось как в те, так и в последующие времена? Безусловно, прогрессивное с реакционным, только мешающим нашему продвижению вперёд? Разумеется, нет. Теперь это видится совсем иначе. Впрочем, как и виделось многим современникам критика. Борьба ведь велась не с консервативностью и косностью, а, в конечном счёте – с народными и, прежде всего, русскими основами жизни. С народным самосознанием. И велась идеологическим путём.

Кроме того, никуда не уйти и от другого вопроса для всякого литератора главного, а правомерно ли использовать литературу, лишь в качестве средства в целях каких бы то ни было – социальных, идеологических, политических, пусть даже самых гуманных? Ведь такие практические, утилитарные цели неизбежно приводят к отрицанию литературы, а значит и к неразличению духа человеческого и народного…

И потом, представлять свой народ «спящим», которого надо «будить», приобщать к такому «просвещению», которое сводится к протесту и бунту, значит не вполне понимать свой народ, а то и презирать его, себя лично к нему как бы и не причисляя. Ведь назвали же последователи В. Белинского себя «лучшими» людьми…

Вопросы, в общем-то, риторические. Ответ на них даёт и вся наша последующая история после неистового Виссариона, и история творческих взаимоотношений и разногласий В. Белинского и Н. Гоголя, с которых собственно раскол образованной части общества на два противоположных лагеря и ожесточённая борьба начались.

Перед нами ведь вовсе не обывательская история о том, как Виссарион Григорьевич поссорился с Николаем Васильевичем. В истории их полемики, взаимоотношений и разногласий со всей определённостью проявился духовно-мировоззренческий факт огромной важности в судьбе России. Это был такой рубеж в нашей истории, на котором решался вопрос о том, какой тип сознания будет преобладать в обществе – революционный, основанный на логически вроде бы верных и даже справедливых, но всё же отвлечённых идеях, или на традиционных, выходящих из веры народа, его культуры, его умственной и нравственной самостоятельности? Или же общество впадёт в соблазн: сложнейшие вопросы человеческого, народного и государственного бытия разрешать наипростейшим, радикальным путём, каким они неразрешимы в принципе. Какой тип сознания оказался, в конце концов, преобладающим мы теперь уже знаем. Как и знаем то, какие трагические события в истории народа и страны он неизбежно вызвал.

История же разногласий В. Белинского с Н. Гоголем и теперь не является для нас всего лишь давней и бесстрастной страницей в русской литературе и общественной мысли, а всё ещё продолжающейся реальностью. И потому, что в области духовно-мировоззренческой так не бывает, что последующее напрочь отвергает и отменяет предшествующее. И потому, что мы опять пережили новую революцию в России, совершённую, естественно, в иной форме и исход которой не вполне ясен. То есть, революционный тип сознания после традиционного в советский период истории стал снова преобладающим, снова реанимирован. Не брать этого в расчёт и рассматривать историю взаимоотношений В. Белинского и Н. Гоголя лишь как историческую страницу, на бытовом уровне, значит впадать в догматизм.

Ставить же теперь, как ни в чём не бывало, вопрос об «увековечении» памяти великого критика, как основной и, по сути, единственный, а не вопрос постижения и осмысления его наследия, можно, лишь при условии дальнейшей его «канонизации», как это и было в советский период истории, когда его революционно-демократические воззрения оказались близкими идеологической ситуации той поры, с её «революционными ценностями», а, не народными ценностями и национальными интересами. Тем самым, по сути, предлагается возвращение к прежнему, догматическому восприятию наследия В. Белинского и его единоличного господства в критике, как несомненного образца. При этом, из истории литературы и общественной мысли выпадают не только многие, не менее талантливые критики, но и на долгие годы определялась посмертная судьба Н. Гоголя и его наследия. Так же, как и Ф. Достоевского.

Не думаю, что это делается теперь сознательно или умышленно. Скорее – по «традиционной» недооценке мыслительной, философской, метафизической стороны нашего бытия, что, конечно, не может быть извинительным.

О степени же фетишированности критика свидетельствует тот факт, что всякий раз, когда заходит речь о нём, непременно предпосылается эпитет – «неистовый», не особо задумываясь, что это слово значит в русском языке. Между тем, неистовство – это несдержанность в чувствах, исступлённость, буйство, безудержная ярость и даже – жестокость. Но тогда почему столь нелицеприятная, даже отрицательная характеристика навязывалась как безусловно положительная и даже в качестве некоего идеала?..

Обычно, это оправдывается тем, что в своей неистовости критик был искренен. Но искренность сама по себе в делах мировоззренческих не является достаточным аргументом. Всё ведь, в конечном счёте, определялось революционным типом сознания, что почиталось, безусловно, положительным, передовым и прогрессивным.

Никто теперь не собирается вычёркивать В.Белинского из истории русской общественной мысли и литературы, никто не собирается сбрасывать его с «корабля современности». Не в пример ему самому и особенно его последователям, которые совершали это вполне искренне, безжалостно и жестоко. Но и делать вид, что во все эти долгие времена ничего особенного не произошло, мы не имеем права.

Безусловно, В. Белинский был личностью незаурядной, целеустремлённой, самоотверженной, с поразительной работоспособностью, но и нетерпимой до исступления к иным взглядам, которая, и могла-то появиться только в определённое время и в определённых обстоятельствах. Его эволюция от литературной публицистики к идеологии революционных демократов тоже ведь была явлением того времени. Собственно же, как литературный критик, по чему и должен он оцениваться, В. Белинский оказывался, как мы уже отметили, довольно неточным в оценках выдающихся литературных явлений своего времени. А потому титло «великого критика» ему не вполне подходит. Великого общественного деятеля, мыслителя и публициста – да, но не собственно литературного критика. Да в этом ведь можно убедиться, сравнивая его оценки явлений литературы, с оценками их же Ап. Григорьевым, Валерианом Майковым, Ф. Достоевским. Иначе мы совершаем ничем не оправданную подмену понятий, которая ни к чему хорошему, ни на каком поприще, привести не может.

О том, что В. Белинский не вполне понял даже А.С. Пушкина, свидетельствует его оценка «Медного всадника», одного из сложнейших и совершеннейших творений великого поэта, содержащего в себе, так сказать, концепцию человеческого, народного и государственного бытия. Поэмы, кстати, запрещённой царём, так и оставшейся неопубликованной при жизни поэта. Оценка В. Белинским «Медного всадника» породила целую полемику в нашем литературоведении. Сводилась она к тому, что В. Белинский не знал подлинного текста поэмы и судил о ней лишь по искажённому В. Жуковским варианту, опубликованному в «Современнике» (т. V, 1837). Некоторые итоги этой полемики подвёл Г. Макогоненко в статье «Знал ли Белинский подлинный текст «Медного всадника»? («Вопросы литературы», № 6, 1981). Но «итоги» эти всецело свелись к оправданию В. Белинского. Логика тут такова: вот если бы критик знал подлинный текст поэмы, он не назвал бы её «странным произведением», тема которого «по видимому выражена не вполне», не сказал бы о том, что идея её «без того смутная и неопределённая». И «неверный взгляд на пушкинскую поэму» (Г. Макогоненко) якобы всецело продиктован тем обстоятельством, что В. Жуковский убрал из поэмы готовность Евгения к бунту.

С точки зрения духовно-мировоззренческой, а не только исторической эти доводы не могут быть признаны убедительными уже хотя бы потому, что даже искажённый В. Жуковским текст дал критику «право» заложить альтернативное противопоставление отдельного, частного человека и государства, что в пушкинской поэме не является главным и определяющим, не говоря уже о том, что такая идея без всяких на то оснований закладывает бесконечный конфликт в обществе, ибо личность с государственным устройством альтернативно не могут быть противопоставлены в принципе. Даже вариант «Медного всадника» искажённый В. Жуковским не давал повода для такой внелитературной её оценки, по сути, обывательского «остроумия»: «Вместо этой юмористической повести, Пушкину лучше было бы написать дидактическую поэму о пользе свеклосахарных заводов или о превосходстве плодопеременной системы земледелия над трёхпольною…». Справедливо отмечает Г. Макогоненко: «Таков был уровень представлений критика о Пушкине-мыслителе». Проблема состоит не в том, знал ли В. Белинский подлинный текст «Медного всадника», а в том, что для критика всякое творение духа было всего лишь поводом высказать свои социальные убеждения.

А для его последователей в особенности. Идеологическая борьба за Пушкина и вокруг него началась ещё при жизни поэта. И Пушкин, как выразитель народного самосознания, действительного стал камнем преткновения для революционных демократов, мерилом вещей для которых были всего лишь те или иные идеи.

Результаты искренней и бурной деятельности В. Белинского не являются уже давно, а тем более теперь, безусловным образцом и каноном для последующих литераторов, ибо переносимые во всей своей неизменности в последующие времена в качестве эталона, создают невнятицу в литературной жизни и общественной мысли. Наше дело – честно и объективно определить роль В. Белинского в общественной мысли и литературе, не догматизируя всё им написанное, от чего он порой и сам отрекался, зная за собой натуру увлекающуюся.

Но похоже, что в нашем литературном безвременье, когда литература оказалась бесцеремонно отодвинутой на обочину общественной жизни, многие литераторы не вполне представляют как теперь быть с В. Белинским. А потому вместо постижения его наследия, теперь уже с учётом наследия и его современников, предлагают внешнюю, далеко не основную проблему «увековечения памяти великого критика». Но поскольку при этом никак не обойти ту драматическую идеологическую борьбу, которую в значительной степени определил именно критик, не просто поссорившись с Н. Гоголем, но, отвергая народную веру, как якобы признак обскурантизма и невежества, как не обойти и раскол общества, начавшийся с той поры, то выдвигается другая идея – «примирить» В. Белинского с Н. Гоголем, достичь «объединения» их идей, словно это возможно. Именно так ставит вопрос тот же автор Ирина Монахова в статье «Старые рецепты для нерешённых проблем», опубликованной в «Нашем современнике» (№ 9, 2009).

Логика тут такова. В. Белинский и Н. Гоголь писали, по сути, об одном и том же «об эволюционном развитии общества, правда, руководствовались при этом разными побудительными мотивами». «Не был Гоголь реакционером», «не был Белинский революционером». А кто с этим надуманным положением не согласен, тому надлежит освободиться наконец-то от «примитивных ярлыков». Ну а то, что было между В.Белинским и Н. Гоголем – это сущее недоразумение, только и ставшее возможным лишь потому, что критик вскоре умер. И только поэтому они не успели подружиться. А проживи В. Белинский более, «он, возможно, изменил бы в какой-то степени свои взгляды, как это было и раньше». Как видим, реальное соотношение идей, не имеющее, как я уже сказал, значения лишь исторического, подменяется гипотетическим – «возможно», что всерьёз воспринято быть не может.

Да и не соответствует это действительности. Мы никогда не считали Н. Гоголя «реакционером». Но ведь «проповедником кнута, апостолом невежества, поборником обскурантизма и мракобесия» обозвал писателя В. Белинский, сам себя вполне определённо причисляя к «передовому» революционно-демократическому направлению мысли. Так что далеко не об одном и том же они писали. И стоит, лишь, удивляться столь бесцеремонному искажению фактов.

Такое «примирение» Белинского с Гоголем действительно может проистекать от искреннего незнания того, как теперь с великим критиком быть после, столь, длительного единоличного его господства в критике. Между тем, выход единственный – объяснять его воззрения и честно оценивать его литературно-критическую деятельность, а не возвращать общество к прежней догматике, стоившей ему такой дорогой цены.

Как должны «соединиться» революционный и традиционный тип сознания мы этого не знаем, так как примеров подобных в истории мысли не было. Мы только знаем, что революционный тип сознания, как более упрощённый, был и остаётся более воинственным и даже агрессивным. Видимо, можно и нужно говорить о мирном их соседстве, что возможно в действительно цивилизованном обществе. Детский призыв – «давайте жить дружно» – тут явно не подходит.

И поскольку такая «примиренческая» апологетика Ирины Монаховой не выходит из воззрений ни В. Белинского, ни Н. Гоголя, и никак не соотносится с нынешней идеологической ситуацией в обществе, являющейся прямым продолжением этого давнего столкновения идей, приведём её по возможности полно: «Но как бы то ни было, наше дело – современных читателей Гоголя и Белинского – не столько сосредотачивать внимание на их противоречиях, сколько извлечь пользу для себя из их произведений – из того, что в них есть непреходящего. Исторически оставшиеся навсегда в ссоре, они во внимании и в понимании читателей должны достичь объединения своих идей. Читателю же, привыкшему воспринимать «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя и зальцбруннское письмо Белинского как свидетельства об их непримиримых противоречиях и быть неким сторонним наблюдателем этой полемики, оценивающим кто прав, а кто виноват, кто победил, а кто проиграл – полезно, помимо этакого роли судии, раздающего оценки, побывать и в роли ученика. Отодвинув на второй план эмоциональную сторону, сосредоточиться на содержательной и постараться не столько оценивать или сочувствовать, сколько поучиться. Усвоить рациональное зерно, содержащееся и в том, и в другом произведении».

Понятно и в общем-то благородно намерение автора этого не вполне логического умозаключения: да надоели уже все эти бесконечные революции с их неизбежными и трагическими последствиями. А потому, надо хоть как-то, наконец, «примирить» эти столь разные, прямо противоположные воззрения на духовную природу человека и устройство человеческого общества. Но действительного примирения таким вот соединительным путём не бывает. Доказательством того, что примирения не получается, является тот факт, что революция в России снова всё-таки произошла, как прямое следствие преобладания в обществе революционного, а не традиционного сознания.

Проявилось это и в нелогичности суждений Ирины Монаховой. Непримиримые противоречия, как исторический факт, признаются, но от них надо «отвыкать», обратившись к содержательной стороне дела. Неужто к этой стороне дела, начиная с современников В. Белинского, никто не обращался? Обращались и непременно объявлялись «консерваторами» а то и «реакционерами» со всеми выходящими из таких определений и обвинений последствиями. Мы-то как раз теперь и пытаемся выделить не декларативную, а содержательную, метафизическую основу в писаниях оппонентов.

Кроме того, предлагаемое «примирение» предполагает «соединение» не каких-то там идей, которые вроде бы ничем друг от друга и не отличаются, но имеет, пожалуй, главную особенность: предлагается «примирить» откровенный атеизм письма В.Белинского и православно-проповедническую книгу Н. Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями». Как воссоединить христианское миропонимание с атеизмом, мы тоже не знаем, так как подобных примеров в истории не встречали. Но коль такая, в принципе неисполнимая задача выдвигается, то обнажается её причина и цель. Оставить первенство опять-таки за атеистическим воззрением как якобы более «прогрессивным» и «передовым», их и только их, признавая «непреходящей» ценностью. То есть, вернуться к догматическому представлению о критике, которое только-только начало преодолеваться с такими трудами. Вот и вся непреходящая «польза» и «рациональное зерно». Почему такая позиция считается патриотической, об этом можно только догадываться.

Такое уклонение от духовно-мировоззренческой проблематики как середины ХIХ века, так и нашего времени, тем более построенное на неточном изложении фактов, ни к какому действительному примирению привести не может. Уже хотя бы потому, что столь продолжительное господство лишь революционного сознания, в ущерб традиционному на долгие времена нарушило в обществе и народе социокультурное равновесие. И уж, коль наше общественное сознание оказалось исторически, что называется, «о двух головах», есть единственный способ примирения, – это их мирное соседство, во всяком случае, не агрессивное, подтверждённое практикой ХIХ века и послевоенного советского периода истории – их диалог, их полемика, из которых-то и высекалась бы интеллектуальная энергия необходимая для жизни общества.

Только равновесие разных направлений мысли может создать устойчивую ситуацию в обществе и привести к действительному примирению, а не тотальное господство лишь одного из них, какого бы то ни было. Так же, как и в нашем нынешнем обществе – если и далее будет поддерживаться лишь либеральное направление мысли, как якобы, безусловно, передовое, зачастую негласно, а всякое обращение к народной традиции объявляться «консервативностью», ничего хорошего нас не ждёт. Причём, это происходит в то время, когда либерализм переживает кризис во всём мире.

Ведь либеральное направление мысли потому и обращается к привлекательным декларациям свободы личности и прав человека, что на сущностном, метафизическом уровне их в себе не содержит. Ему обязательно нужен «оппонент». Только при наличии его оно полнокровно живёт. Справедливо писал замечательный философ, наш современник А.С. Панарин: «Либерализм всегда выдавал себя за идеологию Человека, отстаивающую его достоинство, право и свободы. Однако, если присмотреться поближе к установкам современного неолиберализма, мы увидим, что как раз в человеке он менее всего нуждается».

С точки зрения духовно-мировоззренческого и интеллектуального состояния нашего общества о многом говорит это, задним числом предлагаемое «примирение». Оно свидетельствует не только об инфантилизме тех, кто его предлагает, но о каком-то трагическом неразличении ни сути той идейной борьбы, которая велась в середине ХIХ века, ни трагического ХХ века, в котором эта же борьба, в иных формах, продолжилась, ни происходящего теперь. А всё это вызвано отрицанием духовной природы человека и оставлением за ним лишь природы социальной.

«Примирить» В. Белинского и Н. Гоголя мы теперь, при всём желании, не можем. По той простой причине, что они расстались на все времена в том состоянии и положении, в каком расстались. И если мы их теперь «примиряем», то совершаем насилие над историей, по сути, искажаем происходившее и его последствия.

Речь-то шла ведь вовсе не о социальных «реформах», как долгое время выставляли этот спор. При этом очень легко разделить людей на «прогрессистов» и «консерваторов». Между тем, как спор шёл о духовной природе человека. О вере, о Божеском или человеческом устроении мира: «Главный пункт, на который нападал Белинский и который является центральным в книге, – был вопрос о религиозном будущем народа» (Владимир Воропаев).

Трагизм положения сторонников социальности в литературе и революционно-демократических убеждений в том и состоял, что, искренне декларируя заботу о благе народном и о человеке, они, по сути, отрицали человека во всей его сложности и многообразии. Разумеется, во имя целей «высших», то есть идеологических.

Спор между В. Белинским и Н. Гоголем, не является просто давней страницей литературы и общественной жизни, он, в иных формах, продолжается. А потому и может быть понят лишь во временном развитии мысли, вплоть до нашего времени. А стало быть, выдвигая такое «примирение», мы уступаем в пользу лишь одного направления мысли – революционно-демократического, всё так же почитая его более «передовым» и «прогрессивным», несмотря ни на какие жизненные положения, им вызванные. Раскол ведь общества после новой очередной «демократической» революции сохраняется. Раскол всё тот же, лишь прикрытый новой терминологией. В таких условиях, как ни в чём не бывало, говорить о «примирении» – это и вовсе какая-то мировоззренческая прострация и писательская безответственность.

Кроме того, внешне «гуманистическая» идея «примирения» просто перечёркивает тот долгий и трудный путь осмысления происходящего в России, в литературе и общественной мысли, со спора В. Белинского с Н. Гоголем вплоть до нашего времени. Помимо того, коль В. Белинский с его революционно-демократическими воззрениями тотально господствовал за счёт других направлений мысли и действительной литературной критики, не допускаемых в общественное сознание во весь советский период истории, такое «примирение» исключает преодоление догматики советского периода. Более того – сохраняет её…

Спор-то ведь шёл и идёт не о неких равноправных направлениях мысли. Если отбросить всю публицистическую эквилибристику, рассчитанную на привлечение внимания публики, – между русской культурной традицией, народным самосознанием, нашей умственной и нравственной самостоятельностью и между отвлечённой идеологией, которая, якобы должна привести народ и общество к благу, но упорно не приводящая к нему и оборачивающаяся новыми революционными разорениями общества.

Наконец-то после всех драматических событий ХХ века, да и нашего времени общественная литературная и философская мысль только-только подошла к уяснению метафизической основы этого спора и вдруг, – «примирение», то есть интеллектуальная капитуляция пред всей сложностью проблем.

Никто ведь теперь не предлагает, повторюсь, снизвергать В. Белинского и его последователей. (Это они со всей беспощадностью и неистовостью проделывали со своими «противниками», нисколько не сомневаясь в своей правоте). Речь идёт о том, что должна быть, наконец, представлена честная и объективная картина той идеологической борьбы, в которую, оказалась втянута литература. И картина, кстати – именно литературной критики, а не окололитературной публицистики.

Искренность сама по себе сторонников социальной критики, декларации о желании добра народу, о «пользе» литературы, игнорируя саму литературу, а значит – дух человеческий, не могут быть достаточным аргументом. Нам не обойти неотступных вопросов: какие именно идеи навязывались и к чему они неизбежно приводили и могли ли вообще привести к справедливости и благу? Это ведь вопросы, имеющие самое прямое отношение не только к истории литературы, но и к нынешнему общественному сознанию.

В конце концов, дело ведь не в В. Белинском и не в Н. Гоголе, а в том, какой тип сознания утверждался в те времена – революционный или традиционный…

Нам могут возразить: но почему в таком случае эти революционно-демократические воззрения «владели умами» не в пример другим направлениям мысли, выходящих из традиционной народной культуры и народного самосознания? Ну, прежде всего, – «владели умами» не народа, а лишь, «передовой общественности», ответственной, кстати, за духовно-мировоззренческое окормление народа, а не только за «просвещение» его, сводящееся к навязыванию ему всё тех же революционных идей.

К тому же, видимо, таково было состояние общества, уровень его развития, когда такие идеи виделись передовыми, а потому и готовому к этому мировоззренческому соблазну. И должно было пройти время и произойти трагедии для вразумления людей в том, что такие идеи сами по себе ни к какой свободе и справедливости не приводят. Скорее наоборот – лишь создают новые несправедливости. Кроме того, такова психологическая особенность всякого общества, что упрощённое и примитивное укрепляется в нём легче, чем действительно духовное и драгоценное, для чего необходима работа души. Ведь воспитание человека – дело долгое и трудное, манипуляция же его сознанием – куда как более простое. Хотя неприглядное, лукавое и постыдное…

Теперь мы должны признать, что общая картина литературной критики и общественной мысли непростительно искажена и остаётся таковой до сих пор. Нам скажут в ответ на это очевидное положение, что история-де не знает сослагательных наклонений, а потому, мол, какой смысл теперь говорить об этом, когда и критики-то теперь у нас нет и литературное дело в России, по сути, остановлено. Нет, не так. Совершавшиеся и всё ещё совершающиеся подмены столь очевидны, что мы имеем право теперь на такое утверждение. Духовно-мировоззренческую жизнь человека, общества и народа ни в коей мере нельзя уподоблять любой иной, – утилитарной, прагматической и т.д. – так как тем самым отрицается духовная природа человека, нарушается иерархия ценностей, создаются прямые предпосылки для социальной нестабильности общества и всякого рода тоталитарных систем. Ведь всё это «просвещение» со стороны революционных демократов было направлено вовсе не на то, чтобы подвигнуть народ к самоосознанию и самопознанию, а на то, чтобы навязать ему отвлечённые идеи и убеждения. И вся их критика, а то и уничижение народа основывались на том, что он не особенно хотел принимать эти идеи взамен своей природной веры и культуры, не хотел разделять «передовые» убеждения «лучших» людей, явочным порядком объявивших самих себя «лучшими»…

Это было уже вполне ясно многим современникам В. Белинского, как и то, что именно он запускает в общественное сознание такое «направление» мысли, которое чревато многими бедами для народа, хотя и обещало ему благо и освобождение.

В этом отношении примечателен диалог персонажей романа «Бесы» Ф. Достоевского: «Это они-то не любили народа! – завопил Степан Трофимович. – О, как они любили Россию!

– Ни России, ни народа! – завопил и Шатов, сверкая глазами. – Нельзя любить то, чего не знаешь, а они ничего в русском народе не смыслили: все они, и вы вместе с ними, просмотрели русский народ сквозь пальцы, а Белинский особенно; уж из того самого письма его к Гоголю это видно …Вы мало того, что просмотрели народ, – вы с омерзительным презрением к нему относились, уж по тому одному, что под народом вы воображали себе один только французский народ, да и то одних парижан, и стыдились, что русский народ не таков.

И это голая правда! «А у кого нет народа, у того нет и Бога!» Знайте наверное, что все те, которые перестают понимать свой народ и теряют с ним свои связи, тотчас же, по мере того теряют и веру отеческую, становятся или атеистами или равнодушными» (с.с. в 30 т., т.10, «Наука», Л., 1974).

Как видно по всему, это было и убеждение самого писателя, которое он формулирует в связи с нечаевщиной предельно ясно: «Эти явления – прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о современной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности… А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если бы им сказали, что они прямые отцы Нечаева» («Бесы». Вступительная статья Б.Н. Тарасова, М., «Современник», 1993).

Как видим, Ф. Достоевский с поразительным пророчеством постиг явление в общественной жизни при самом его зарождении. Кроме того, он указал на мировоззренческие и идеологические истоки и причины его. Примечательна в связи с этим оговорка о В. Белинском. Из неё ведь следует, что наши пропагандисты «передовых» идей просто не могли предусмотреть, чем эти идеи могут обернуться в действительности. Но в таком случае, что значат благородные намерения и красивые декларации… Между тем первейшим признаком истинной талантливости человека является его способность прозревать ход событий.

Ну а догматика о служении народу и о приверженности его чаяниям для людей, отрицающих веру, без которой народа не бывает, по сути, уничтожающих культуру изощрённым способом, объявляя её силой прикладной и служебной, выглядит не то что нелогической, но более чем странной. И тут нельзя не согласиться с М. Гершензоном, одним из авторов знаменитого сборника «Вехи». «У большинства этот постулат общественного служения был в лучшем случае самообманом, в худшем – умственным блудом и во всех случаях – самооправданием полного нравственного застоя».

Можно проследить и то, откуда завелась в нашем обществе той поры эта идейность, и почему она получила, столь, широкое распространение. Идейность, которая сохраняя благородную риторику о благе народном, в конечном счёте, подавляла все духовное, народное и национальное, видя в нём препятствие на пути к «прогрессу». Конечно, этому способствовали многие причины социального, экономического, геополитического порядка, под натиском которых далеко не каждая душа могла устоять. И всё же, как теперь видится, главной причиной появления людей «идейных» было то особое цивилизационное состояние общества, уровень развития его и личности, изрядно приправленные мировоззренческой экспансией извне. Можно сказать, что это был великий соблазн сложнейшие вопросы бытия общества и личности разрешить наипростейшим путём, внешне таким, вроде бы, логическим и достижимым. Это особое состояние общества и личности можно определить как отступление от Евангельской мудрости: «Входите тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель и многие идут ими» (Евангелие от Матфея, 7, 13).

Ведь казалось, таким убедительным и простым было, проскочить этими широкими вратами, то есть разрешить все проблемы, терзающие человека в его краткой земной жизни путём наиболее рациональным и оптимальным, так сказать, напрямую, не вдаваясь во всю сложность человеческого существа. Но оказалось, что этот путь не только не является наикратчайшим, но наиболее долгим, тернистым и трагическим…

Ведь отсюда проистекает весь тот комплекс поразительной догматики революционно-демократического толка, которая остаётся или преднамеренно сохраняется, во всей своей неизменности вплоть до сегодняшнего дня. С этой точки зрения, кто был тогда «прогрессистом», а кто «консерватором», так же как и сегодня, остаётся с позиций метафизических всё ещё не объяснённым, а пребывает на каком-то легком и безответственном публицистическом уровне… К сожалению, конечно. Именно здесь таится основная проблематика, всё ещё терзающая наше общество. Дело вовсе не в «реформах» – в их сторонниках и противниках, а в том образе мира, который принимали и принимают люди в своё сознание и души…

Не столь уж часто, но литераторы и учёные всё-таки обращаются к этой странной борьбе в литературе, по сути, против литературы, начатой со ссоры В. Белинского и Н. Гоголя. И. Кондаков в довольно примечательной статье «Покушение на литературу (о борьбе литературной критики с литературой в русской культуре)» писал: «Если окинуть взором историю отечественной культуры за последние три века, бросается в глаза странная особенность национального культурно-исторического развития: на первый план общественных и культурных интересов в России постоянно выходит борьба между литературной критикой и литературой, – борьба неуёмная, подчас ожесточённая, даже непримиримая, – за влияние на умы и настроения читающей публики, за приоритет в постановке животрепещущих проблем и их разрешения для блага общества, за гегемонию в культуре и общественной жизни. Понять и объяснить её как борьбу за власть в культуре и обществе – естественнее всего; но остаются вопросы, чем была вызвана потребность и необходимость именно такой борьбы, насколько она определяла собой пути развития и своеобразие русской культуры, в чём состоит её неизменность и продуктивность как феномена культуры». («Вопросы литературы», Выпуск II, 1992).

Это была не «борьба между литературной критикой и литературой», а нечто несколько иное. Это, действительно, имевшая место быть борьба, свидетельствовала о другом, о том, что русская литература всегда вовлекалась в идейную, идеологическую и даже политическую борьбу, использовалась как средство в ней вплоть до уничтожения её самой.

Вела же эту борьбу не собственно литературная критика, хотя таковой и называлась, но окололитературная публицистика, беллетристика. Это очень существенное уточнение, иначе мы игнорируем факт существования действительной литературной критики той поры. А такая критика, помимо публицистического буйства революционных демократов, была. Её называли то «эстетической», то «исторической», то «органической», пытаясь представить её лишь одним из «направлений» критики и, конечно же «ниже» критики революционных демократов, которым казалось, что все эти направления недостаточно касаются самой действительности, не в пример им самим…

Помимо литературной публицистики, ведущей борьбу с литературой, была и собственно критика, отстаивающая литературу. Справедливо писал И. Кондаков: «Но и в самой русской критике проявлялись тенденции, по отношению к литературе и искусству не наступательно-агрессивные, не командующие и руководящие, а скорее, защитительные, спасительные. Таким был юный Валериан Майков, смело восставший против «диктаторства» позднего Белинского; таков был и гениальный Аполлон Григорьев, проницательно разглядевший уже у Белинского, а затем и у его радикальных последователей «фанатизм отрицания», теоретический «деспотизм», готовый идти до террора, да и прямо «литературный терроризм».

Я понимаю, сколь «крамольные» вещи о великом критике я высказываю. Но теперь-то, когда его революционные идеи с такой пророческой глубиной постигнуты Ф. Достоевским, когда мы увидели страшные последствия этих идей в революционном ХХ веке, стоивших миллионов человеческих жизней, когда, наконец, в наше время все-таки произошла очередная революция, теперь-то эти идеи мы не имеем права выставлять как некие гуманистические, имеющие непреходящее значение. Что уж теперь-то восхищаться борьбой критика, «не страшившегося революционного пути к свободе и счастью народа», по сути, апологетикой людоедства. Ведь идеи «гуманистического содержания», не приводящие, к чаемым свободе и счастью народа, могут свидетельствовать разве что о недостаточной прозорливости их исповедника.

Но на этом пропагандистском пути шло вход всё, даже явное искажение фактов. Ну ладно, – «гуманистические» идеи, под которыми можно разуметь все что угодно, но усмотреть отстаивание «народности творчества» именно в скандальном, насквозь атеистическом письме В. Белинского к Н. Гоголю, это уж слишком, ибо, где пребывает богоборчество и атеизм, там нет народности. Но именно так утверждалось во вступительной статье к девятитомному собранию сочинений В. Белинского: «Письмо к Гоголю – итог, яркая вспышка в конце напряжённой жизни, полной страстного поиска, борьбы за русскую литературу, за реализм и народность творчества, веры в свой народ и свою родину». (Н. Гей, М., «Художественная литература», 1976 , т.1).

Если следовать предлагаемой логике нового «увековечения» критика, а по сути, реанимации его революционно-демократических идей, логике какого-то немыслимого соединения этих идей с народным самосознанием, – то мы должны согласиться с тем, что после неистового Виссариона, вроде бы, ничего особенного и не происходило.

Не было его единоличного господства в советский период истории, в купе с его последователями – Н. Чернышевским, Н. Добролюбовым, Д. Писаревым. Словно и не было столь долгого периода, когда талантливый критик, человек глубоко православный, Аполлон Григорьев просто не издавался. Хотя есть все основания считать его реальной альтернативой в русской критике неистовому Виссариону.

Образованнейший человек своего времени Н. Страхов считал, что истинным создателем русской критики был Аполлон Григорьев: «Именно Григорьева Страхов считал создателем русской критики, а принцип «органической критики», разработанный Ап. Григорьевым, – основным принципом критического рассмотрения» (Н. Скатов в кн. Н.Н. Страхов, «Литературная критика», М., «Современник», 1984).

Да и не только Ап. Григорьев не издавался. К примеру, преемник В. Белинского по журналу «Отечественные записки», талантливый критик Валериан Майков, рано ушедший из жизни, был издан только в наше время, да и то, представленный не лучшими его литературно-критическими статьями (Л., «Художественная литература», 1985). А его двухтомное собрание сочинений, насколько нам известно, так до сих пор и остаётся не переизданным (Киев, 1901). Не потому ли так произошло, что В. Майков не исповедовал революционно-демократических воззрений, раскалывающих общество на два непримиримых, воинственных лагеря или как тогда говорили, – направления. Наоборот, молодой критик писал о стремлении «новейших учёных создать философию общества», то есть науку, рассматривающую все социальные вопросы в их взаимном отношении.

Между тем, Валериан Майков более точно, чем В. Белинский, оценил А. Кольцова, Н. Гоголя, А. Герцена, И. Гончарова, разгадал творческий путь Ф. Достоевского, открыл Ф. Тютчева за три года до известной статьи Н. Некрасова о второстепенных поэтах… «Трибуном», правда, он не был, хотя и был ведущим критиком журнала. Стоит лишь сожалеть, что деятельность его продолжалась недолго, так как в результате несчастного случая он утонул в двадцатичетырехлетнем возрасте.

И мы теперь, печалясь над страницами русской литературы, должны высказать наблюдение, которое, может быть, и не имеет значения некоей закономерности или символа, но, всё же примечательно – если великих русских поэтов стреляли на дуэлях в результате злокозненных интриг, – А. Пушкин, М. Лермонтов… И не содрогнулось ветреное племя при такой гибели своих гениев. То критики почему-то часто тонули, причём, в юном возрасте – В. Майков, Д. Писарев. Может быть это – всего лишь несчастное стечение обстоятельств. Но как о нём не думать…

2.

Русская литература со времён В. Белинского стала полем ожесточенной идеологической и политической борьбы. При этом литературная публицистика, формирующая «передовую» общественную мысль, непременно революционную, оказалась в конфликтном положении собственно с литературой. И надо иметь какие-то специфические представления о природе человеческой, чтобы совершённый таким образом раскол общества считать неким невероятно прогрессивным достижением, ибо согласно Евангельской мудрости, всякий дом, разделившийся в себе самом, не устоит: «Но Иисус, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит» (Евангелие от Матфея, 12,25).

Считать заслугой В. Белинского то, что он ввёл в литературу мир идей, нет оснований, так как идеи явились орудием раскола общества на два непримиримых лагеря и орудием борьбы с литературой. Положительным фактом литературной жизни считать это невозможно. Во всяком случае, вначале не худо бы рассмотреть то, действительно ли это были прогрессивные идеи и к каким жизненным положениям они неизбежно привели. Введение в литературную жизнь мира идей можно считать не заслугой В. Белинского, а его невольным грехом, так как в предельной искренности его сомневаться не приходится.

Разумеется, мы делаем лишь попытку постановки вопроса в его самых общих чертах, не вдаваясь особо в подробности, в которых можно так легко утонуть, так и не выявив проблематики. Ведь вопрос о соотношении литературы и литературной критики в русской культуре в силу целого ряда обстоятельств так и остался исторически и методологически верно не поставленным.

При этом основным критерием в оценке тех или иных явлений литературы мы берём не верность их «действительности», так как литературное и жизненное и не должно быть абсолютно идентичным. Не «разрешение» каких-то социальных вопросов, которых литература по самой природе своей не разрешает, ибо у неё иные задачи. Не «польза» её для общества, которую абсолютно ничем невозможно поверить. Не декларации о добрых намерениях и степень искренности, так как и заблуждаться можно вполне искренне. Основным критерием и мерилом для нас является тип мышления, тип сознания автора – традиционный, в согласии с народным самосознанием и верой народа или же революционный, верный тем или иным идеям, как правило, отвлечённым. Ведь собственно по этому признаку миропонимания люди и различаются, в согласии с Евангельской мудростью – «тесными» или же «широкими» вратами они входят.

Какие всё-таки они упрощённые эти идейные люди, вознамерившиеся с помощью идей, как отмычек, минуя всю сложность человеческой природы, устроить человеку благоденствие на земле. Но из их благородных и искренних намерений неизбежно выходит нечто прямо противоположное…

Но теперь-то, когда идеи, навязываемые столь неистово, получили своё полное развитие и обернулись совсем не тем, что от них ожидалось, а прямо противоположным – трагедиями, можно спокойно рассмотреть их метафизическую основу? Оказывается, нет. Мыслительная ситуация в критике и публицистике остаётся прежней, несмотря ни на какие социальные потрясения, когда уже под вопросом оказалось само наше народное и государственное бытие. Ну, разве слегка изменённая, но в своей понятийной основе – прежняя…

Хотя бы попытаться поставить вопрос о соотношении литературы и критики, точнее – окололитературной публицистики нас понуждает и беспрецедентность нынешней литературной ситуации. Ведь кто мог предположить, что наступят такие времена, когда литературные обсуждения потеряют всякий смысл. Они, конечно, будут проходить, но не то что общественного сознания, но сколько-нибудь широкого круга образованных людей достигать не будут. В результате «информационного общества», как детища глобализации, «рынка», запущенного в культуру, литература оказалась изъятой из общественного сознания.

Но духовно-мировоззренческая проблематика, возбуждённая в обществе в середине ХIХ века, сохраняется и продолжается. Беспрецедентность же нынешней ситуации в литературе состоит в том, что «идейные» люди, кажется, поняли, что можно и не вести изнурительную борьбу против русской литературы, а значит и против русского самосознания, а просто с помощью не столь уж хитрых приёмов, остановить литературное дело в России вообще. Надеюсь, что не навсегда, а на какое-то время. Последствия же такого положения могут быть поистине трагичными для народа и страны.

Впрочем, это бесцеремонное покушение на русскую литературу наиболее проницательными писателями было замечено изначально, сразу же после того, как оно было предпринято. Никакие внешне привлекательные декларации не заслонили им действительной сути происходящего: «Сейчас же наступило более тяжкое безвременье, когда наряду со всеобщим развалом и всеобщей деградацией общества писательство как профессия упразднено, возможно, без возврата. Невежество правит бал, а прошлая «закулиса» ничуть не потеряла силы». (Анатолий Знаменский, «Слово и мысль в резервации», «Литературная Кубань», 16-31 января, 1-15 февраля 1997).

Такова природа «либеральной» мысли, что, борясь с «тоталитаризмом», вроде бы, за освобождение личности, но при этом, не беря в расчёт духовную природу человека, она неизбежно уготовляет новый «тоталитаризм», а то и тиранию. Это замечено русскими писателями давно: «Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничный деспотизм» (Ф. Достоевский). А потому всякий «трибун» должен нами оцениваться не по привлекательности и красивости его деклараций о борьбе за чаяния народа и за Россию, но по самому характеру выдвигаемых им идей – способны ли они вообще привести к таким благородным обещаниям. Ну и – по результатам воплощения этих идей, чему мы уже были свидетелями.

Ну а как же прогресс? Почему этот пресловутый прогресс, на борьбу за который затрачено столько сил, сломано столько человеческих судеб, загублено столько человеческих жизней, на который возлагались такие надежды, оказался столь непрочным и таким уязвимым? Почему с его, вроде бы, незыблемых высот общество так легко скатывается во мрак невежества и в нищету? В общем-то понятно, что общество, устроенное лишь на принципах внешних, социальных, без внутренней, духовной и культурной крепости, отрицающее саму духовную природу человека, – непрочно и обречено. При этом, как понятно, я имею в виду вовсе не только церковную сторону жизни.

Наконец, мы должны признать, что прогресс научно-технический, социальный и всякий иной, к литературе неприложим, так как в ней последующее не отрицает предшествующего, а существует в полном составе вершинных творений духа. А потому, скажем, из «Слова о полку Игореве» мы можем узнать не о прошлой, а о нашей жизни гораздо больше, чем из какого-нибудь ультрасовременного писания, поднимающего «животрепещущие вопросы»…

Цивилизация отнюдь не отменяет духовной природы человека, не делает человека своим рабом и заложником. А если так происходит, то это вовсе и не цивилизация, а нечто совсем другое. Это – или хитроумные ухищрения манипуляции общественным сознанием или же «род нервной болезни», как сказал И. Бунин.

Об этом следует всё настойчивее говорить, так как человеческая мысль наконец-то подошла к осознанию понятия «прогресса», убедившись в том, что блага, приносимые им, не перевешивают тех потерь, которыми он оборачивается для духовного, интеллектуального и физического здоровья человека.

В литературоведении довольно распространено убеждение, не подлежащее сомнению, в конечном счёте, оправдывающее всякую «социальность», революционно-демократическую риторику, подмену литературной критики публицистикой. Это мнение о том, что в силу целого ряда обстоятельств русская классическая литература, в отличие от других литератур, взяла на себя роль и философии, и социологии, и идеологии, и политики. Объясняется это обычно неразвитостью в русском народе других форм общественного сознания. А потому, мол, литературе и пришлось «решать» эти «вопросы». На самом же деле «вопросы» практической жизни безуспешно «решала» не литература, а окололитературная беллетристика, которая не была ни философией, ни социологией, но – идеологией. Таким образом, её внелитературные и внекультурные устремления переносятся на всю русскую литературу, как на её особенность.

Между тем, в России была оригинальная национальная философия, к концу ХIХ века сформировавшаяся в неподлежащее сомнению явление. Но достоянием общества в полной мере она не стала, так как настойчиво вытеснялась более «передовыми» революционно-демократическими воззрениями, отвечающим политической задаче «освободительного движения». Воззрениями чисто утилитарными, в конечном итоге уничтожавшими и философию, и литературу… С другой стороны русская национальная философия оказалась подменённой религиозной философией, особенно ставшей популярной в период нашей «демократической» революции, во многой степени явившейся её идеологией…

Примечательно в этом отношении мнение, пожалуй, общепризнанное о «начале» русской философии, когда её родоначальником объявлялся без всяких на то оснований П. Чаадаев с его эпатажными, уничижительными для России «философическими» письмами. Но его писания по самому своему жанру не были философией, но – публицистикой или, как говорили ранее, – беллетристикой. Неужто, они объявлены первой страницей русской философии лишь потому, что сам автор назвал их «философическими»? Не хочется в это верить, ибо подмена понятий здесь очевидна.

Известно, как А. Пушкин относился к этим эпатажным писаниям П. Чаадаева, от которых тот позже и сам отказывался. Его представления о судьбе России, и её положении в мире были прямо противоположны чаадаевским. Уже только этот факт свидетельствует о том, была ли русская литература изначально носительницей и философской мысли или нет. Или же – «философия» делалась отдельно от литературы, ценой искажения и подавления её…

Не является ли это утверждение о том, что русская классическая литература выполняла роль и философии, и социологии, и политики неким неявным оправданием, лишь утилитарного её значения и снизведением её с тех духовных высот, до которых она поднималась?..

В том, что А. Пушкин не отослал письма П. Чаадаеву, как и позже Н. Гоголь не отослал своего письма В. Белинскому, видится некая закономерность. Во всяком случае, это не является случайным. Видимо, художники убедились в том, что переубедить в чём-то этих идейных людей, считавших себя носителями некоей высшей универсальной мысли, более значимой, чем литература, невозможно…

Никаких «животрепещущих» проблем, «вопросов» «действительности» литература никогда не разрешала по самой своей природе. В лучшем случае она их только ставила. «Разрешала» вопросы без всякого успеха литературная публицистика, перенося это свое безнадёжное дело и на всю литературу. Но, сводя литературу к утилитаризму, идеологи от литературы совершали подмену, так как игнорировали метафизическую основу общественного сознания. Ведь мировоззренческое может сравниваться только с мировоззренческим же, но никак не с «действительностью». В этой постановке литературной публицистики на службу «освободительного движения» была изрядная доля спекулятивного подхода. Искреннего, может быть, не вполне осознаваемого, но всё-таки спекулятивного.

Если в «Грозе» А. Островского увидено только «тёмное царство», в социальном, а не в духовном значении, следующий логический шаг – обозвать всю русскую жизнь «тюрьмой народов». А что церемониться с народом и страной, не желающими разделять, безусловно «передовые» идеи. Такова логика революционного сознания. Она прерывает преемственность жизни, дабы выставить предшествующий период истории ужасным и получить, хоть какую-то санкцию на свои произвольные действия по переделке мира…

Представители же революционно-демократической «реальной критики» под, вроде бы, благородным лозунгом близости к жизни и действительности, хотя они сами были от неё бесконечно далеки, ибо руководствовались исключительно отвлечёнными идеями, на самом деле нарушали ту иерархию ценностей, без которой общество существовать не может. Вот основной грех, который они вольно или невольно совершали.

Для них был абсолютно непостижимым тот очевидный факт, что сопоставлять и тем более уподоблять искусство и действительность означает или впадать в натурализм или же вообще исключать искусство из общественного сознания, что «не соответствие» искусства и действительности есть неизбежная данность, нарушать которую безнаказанно нельзя, что это есть «великий вопрос», о котором позже писал А. Блок: «Великий вопрос о противоречии искусства и жизни существует искони». И ещё более определённее поэт писал об этом же в статье «Искусство и газета» в 1912 году: «Не надо говорить много, надо говорить важно. Язык художественного отдела ничем не должен походить на язык телеграмм и хроник. Об искусстве должны бы говорить люди, качественно отличающиеся от людей, говорящих о политике, о злобах дня».

Ярко выраженный же историзм русской классической литературы вовсе не значит, что она сводится к истории. А значит, и не даёт никаких оснований рассматривать себя с точки зрения пресловутого «прогресса» – от простого к сложному, от несовершенного к более совершенному. Так же как и реализм её вовсе не значит, что она сводится к натурализму. Но взятые, как основные критерии в устах позитивистских критиков, они неизбежно снизводят русскую литературу с её духовных высот к утилитаризму – к соответствию её «действительности» или тем или иным идеям. Вольно или невольно, но в таком случае литература рассматривается в лучшем случае лишь как иллюстрация к истории.

Совершенно очевидно, что за критерий оценки литературы должен быть взят иной принцип – соответствие её народному самосознанию и самопознанию народа. Ведь «от постижения своей собственной природы человек или народ путём углубления самопознания приходит к сознанию равноценности всех людей и народов… Только достигнув самобытности, основанной на самопознании, человек (и народ) может быть уверен в том, что действительно осуществляет своё назначение на земле, что действительно является тем, чем и для чего был создан. Словом, самопознание есть единственная и наивысшая цель человека на земле. Это есть цель, но в то же время и средство» (Н.С. Трубецкой, «История. Литература. Язык.», М., издательская группа «Прогресс, «Универс», 1995).

Парадокс состоит в том, что для нынешних литераторов, почитающих себя патриотами, главным всё ещё остаётся революционно-демократическое направление мысли в литературной публицистике, хотя по верному замечанию П.В. Палиевского, «беллетристика может вполне обойтись без национального значения». («Русские классики», М., «Художественная литература», 1987). По всей видимости, всё ещё не находится творческих сил для преодоления столь последовательной и длительной «канонизации» В. Белинского и его менее проницательных и менее осмотрительных последователей.

Ничто не колеблет этой революционно-демократической догматики, имеющей в своей значительной части не литературный, а политический характер – даже новая, очередная революция в стране, свершившаяся вот уже около двух десятков лет назад… «Революционные ценности» остаются всё ещё дороже народных ценностей и национальных интересов. Видимо, эти «революционные ценности» столь старательно и сохраняются, чтобы в России никогда не прекращалось революционное беззаконие и всё свершалось по пресловутой песне: «Есть у революции начало, нет у революции конца»…

Аполлон Григорьев же с его действительно русской, православной душой, отстаиванием подлинной, а не бутафорской народности в искусстве стал как бы в большей мере достоянием «либеральной» мысли. Но из всех несомненных достоинств его критики, цельного взгляда на искусство и жизнь они выделяют в основном лишь его гонимость, «ненужность», осознаваемую им самим, то одиночество, на которое он пошёл сознательно, отстаивая право искусства на своё существование, не впадая в социальные, идеологические соблазны своего времени.

Похоже, что теперь литературоведы, писатели, те из них, кто в это нелитературное время ещё способен думать о судьбах русской литературы, народа и страны, не вполне отдают себе отчёт в том, как теперь со всем этим наследием быть. При этом по какой-то устойчивой закономерности их в большей мере заботит судьба лишь революционно-демократической мысли, а не вся полнота общественной мысли и не собственно литературная критика.

Трагическая судьба Аполлона Григорьева и его наследия их меньше волнует, чем судьба наследия революционных демократов – позднего В. Белинского, Н. Чернышевского, Н. Добролюбова, Д. Писарева, которое-то в своей значительной части и перечитывать уже невозможно. А уж как его воспримут новые поколения читателей, до этого, кажется, им и вовсе нет дела.

Такая установка может быть результатом или тонкого расчёта, дабы сохранять в обществе преобладающим революционное, а не традиционное сознание, или же исходить из убеждения в том, что эта и только эта мысль является передовой и прогрессивной, а другие её формы, выходящие из народного самосознания, являются только препятствием на пути к прогрессу. А потому одни предлагают провести радикальную ревизию наследия В. Белинского и его последователей, другие – каким-то образом «примирить» традиционное сознание, основанное на вере, с революционным, основанным на атеизме, проистекающем из установки не на познание и объяснение мира, а не его преобразование. Находят прямую духовную преемственность между В. Белинским и А. Пушкиным, и даже между В. Белинским и Н. Гоголем. Вопреки фактам утверждают, что В. Белинский был занят по сути, тем же, что А. Пушкин и Н. Гоголь… То есть, озабочены реабилитацией революционно-демократической мысли, всегда господствовавшей, но только – не созданием объективной картины русской литературной критики с середины ХIХ века до наших дней.

Видя явное противопоставление и даже конфликтное столкновение русской литературы и литературной публицистики, наиболее проницательные литераторы и филологи во второй половине ХХ века периодически обращались к этому странному положению, пытаясь его объяснить и обнажить его истоки. Характерным и примечательным в этом отношении является уже помянутое исследование И. Кондакова «Покушение на литературу. (О борьбе литературной критики с литературой в русской культуре)», опубликованное в журнале «Вопросы литературы» (Выпуск II, 1992): «Расширив круг русских критиков, мы обнаружим посягательства на всех без исключения классиков русской литературы, причём претендующие не просто на «хирургическое» вмешательство в их художественный мир и творческую лабораторию, но подчас прямо-таки на их низвержение и уничтожение!»

Но такая постановка вопроса о непримиримой, на уничтожение борьбе литературной критики с русской литературой в полной мере оправдана лишь при одном условии – если под литературной критикой понимать только и исключительно литературную публицистику революционно-демократического толка, представляемой общественному сознанию, безусловно «передовой» и «прогрессивной». Но в русской литературе середины и второй половины ХIХ века была и историческая, и эстетическая, и органическая критика, которые заклеймены как «консервативные», а то и «реакционные». То есть, была не только литературная публицистика, но и собственно литературная критика, со стороны которой велась другая борьба – за русскую литературу, а не против неё. Было немало поистине одарённых критиков, не впавших в соблазн социальности, отстаивающих право литературы на своё существование. Но их наследие не вошло в общественное сознание в такой мере, как наследие революционных демократов, по той причине, что со стороны последних это была не литературная, а идеологическая и даже политическая борьба, при которой, как понятно, все средства «хороши». В том, что главным признаком беллетристики «можно считать успех, независимо от употребляемых для этого средств» (П.В. Палиевский) нет ничего хорошего. И потому, что категория «успеха» не является действительно ценностной, и потому, что сам этот «успех», как правило, оказывался эфемерным, и потому, что при этом сказывалась определённая доля вольной или невольной спекуляции – с помощью литературы разрешать утилитарные вопросы практической жизни, таким путём в принципе неразрешимые.

Считать такое положение некой исторической предопределённостью и неизбежностью, зная, какими методами велась эта внелитературная борьба и каковы её последствия, никак невозможно. И уж тем более нет оснований полагать, что идеологическая агрессивность революционно-демократической публицистики явилась, безусловно, положительной для развития русской литературы. Если в какой-то мере она и явилась таковой, то лишь в той степени, в какой всякое препятствие мобилизует и дисциплинирует здоровые силы общества. Иными словами, не благодаря ей, а несмотря на неё продолжилась русская литературная традиция. Для такого утверждения есть полные основания уже хотя бы потому, что противопоставление внелитературного (идеологического и политического) и литературного (образного) по самой своей сути неправомерно ни с точки зрений научной, ни с точки зрения литературной.

Ни в коем разе опять-таки не предлагаю теперь «снизвергать» В. Белинского, но объяснять его воззрения и его эпоху. Его же «снизвергатели» как бы и сами того не замечая, впадают в ту же самую революционную неистовость, которой болел сам критик. Вот ведь и И. Кондаков в своей статье о борьбе литературной критики с литературой в русской культуре, казалось бы, набрасывая, в общем-то, справедливую картину русской литературы и критики, вместе с тем пишет: «Борьба критики с литературой в советской культуре становилась целенаправленной политикой партии и государства, соединившей черты тотальной контркультуры и государственного терроризма».

Утверждение явно несправедливое и что особенно обидно, довольно распространённое, если не повсеместное в среде образованных людей. Почему же в таком случае «освобождение» от этого «государственного терроризма» привело к положению беспрецедентному – по сути, приостановке писательства в России? Ведь по такой логике должен был наступить расцвет литературы, а не культурное, духовное и нравственное падение общества. Значит, мы неверно определяем ситуацию и в обществе, и в стране, и в культуре.

Советский период истории был ведь долгим и разным. Послевоенное время радикальным образом отличалось от 20-х и 30-х годов. Несмотря на официальную идеологию, далёкую от народного самосознания. Сразу же после войны и в последующее время активно издавалась русская классическая литература. Не могло же это быть неким недосмотром власти. Наоборот, это было государственной политикой. Да, критика оставалась делом партийным. Но не она уже определяла состояние культуры, хотя под её знаком и предпринимались довольно грозные демарши – решения, постановления и т.д.

Можно сказать, что русская классическая литература после революционного погрома страны начала миновавшего века спасла нас, вернула к своим исконным ценностям. И если были на этом пути препятствия, то основными, определяющими из них был уже не «государственный терроризм» в культуре (в послевоенный период советской истории), но «терроризм» «общественного мнения», который, в конце концов, и столкнул общественное сознание в либеральную односторонность, тем самым, по сути, приостановив развитие русской литературы… Да и жизни…

Наконец, в послевоенный период продолжилась русская литературная традиция. Появилась истинно русская литература советского периода истории. Имен выдающихся художников здесь можно назвать множество. М. Шолохов, А. Твардовский, М. Исаковский, М. Булгаков, А. Платонов, В. Шукшин, В. Белов, В. Распутин, Е. Носов, Я. Смеляков, В. Соколов, Н. Рубцов, А. Передреев, Ю. Кузнецов… При «государственном терроризме» в культуре это было бы просто невозможно. И так было до очередной революции в России нашего времени с её новым упразднением литературы… Так где «терроризм» в культуре был – тогда или теперь? Ответ очевиден. Но только не для идеологически озабоченных людей.

Неужто, мы до такой степени наивны, что изменение форм духовного и мировоззренческого насилия способно создать у нас иллюзию его отсутствия вообще? Не хочется в это верить.

Я понимаю тех литературоведов и литераторов послевоенного советского периода истории вплоть до нынешнего времени, которые искренне пытались обосновать преемственность в русской литературе разных эпох, в том числе и в беллетристике. Но в беллетристике, в отличие от собственно литературы такой «преемственности» и такого «примирения» при всём желании отыскать невозможно. И уж тем более, невозможно усмотреть «преемственности» между беллетристикой и художественным творчеством, открыто объявившей войну литературе.

А потому, не желая «отдавать» В. Белинского и его последователей кому бы то ни было, почитая их революционные идеи, безусловно «прогрессивными», они представляют дело так, что традиция внехудожественного изучения литературы зародилась в двадцатых-тридцатых годах советского периода истории: «Тенденция изучать литературное движение независимо от художественной ценности идёт у нас от формальной школы 20 – начала 30-х годов». (П.В. Палиевский). Но это был уже новый этап борьбы против русской классической литературы, свое полное мировоззренческое обоснование получившей ещё в последователях В. Белинского. А потому нельзя не согласиться с фактом очевидным: «Увы! Метод истинной критики зародился задолго до рождения большевистской литературной критики» (И. Кондаков). Ведь уже в писаниях В. Белинского при всей его живости и разносторонности интересов проявился полный набор догматов революционного сознания, получивших «развитие» в его последователях. И прежде всего – в антипушкинском направлении революционно-демократической мысли.

Уже В. Белинский не видел у А. Пушкина «идеала лучшей действительности». Уже В. Белинский упрекал А. Пушкина в том, что его поэзия не даёт «ответы на вопросы времени». Великий критик не различил творческого пути А. Пушкина, не поняв «Евгения Онегина», «Капитанской дочки», «Повести Белкина», по его логике, были «ниже своего времени». Не заметил грандиозности и «Медного всадника». В отличие от других писателей – Ап. Григорьева, Ф. Достоевского, справедливо полагавшего, что А.Пушкин приходит в самом начале правильного самосознания нашего…

Видимо, такова закономерность, что как только в оценке творений духа берётся критерий внелитературный – апелляция к «действительности», ссылка на то, что «время такое», установка на «современность», соответствие «передовым» идеям, так и начинаются непримиримые конфликты. Хотя соотношение художественного и «действительного» неправомерно, время всегда «такое», а «современность» можно познать иными формами сознания, нисколько не обязательно именно художественными и литературными.

В статье Александра Блока «О назначении поэта» есть удивительное, на первый взгляд парадоксальное, но, точное по сути суждение о соотношении и «преемственности» А. Пушкина и В. Белинского: «Над смертным одром Пушкина раздался младенческий лепет Белинского. Этот лепет казался нам совершенно противоположным, совершенно враждебным вежливому голосу графа Бенкендорфа. Он кажется нам таковым и до сих пор. Было бы слишком больно всем нам, если бы оказалось, что это – не так. И если это даже не совсем так, будем всё-таки думать, что это совсем не так».

То есть, в этом суждении поэта ясно сказано, что В.Белинский явился продолжателем дела… графа Бенкендорфа, но не А. Пушкина. Ну а больно это осознавать потому, что всегда больно расставаться с былыми убеждениями, в том числе и иллюзорными.

По сути А. Блок говорит здесь о том, что утилитарный подход к культуре

вообще, и к литературе в частности, клянущийся при этом прогрессом, в конечном счёте становится препятствием прогресса… Но что очень примечательно и характерно, при этом А. Блок вовсе не отрицает В. Белинского, а наоборот причисляет его к «вечным образцам нашего неистового прошлого». «Неистового», но всё-таки – к «образцам». («О списке русских авторов»).

Примечательно, что тут же А. Блок замечает ту «эволюцию» идей В. Белинского, которая сказалась в его последователях и сводящаяся к их понижению, упрощению и даже оглуплению литературы: «Во второй половине века то, что слышалось в младенческом лепете Белинского, Писарев орал уже во всю глотку». Известно письмо А. Пушкина о В.Белинском, выдаваемое за письмо некоего читателя из Твери: «Он обличает талант, подающий большую надежду. Если бы с независимостью мнений и остроумием своим соединил он более учёности, более начитанности, более уважения к преданию, более осмотрительности – словом, более зрелости, то мы бы имели в нём критика весьма замечательного».

Но это ведь, по сути, приговор, и приговор, жёсткий и беспощадный…

Истоки и смысл борьбы литературной публицистики с литературой можно вполне понять, только беря в расчёт феномен интеллигенции в России, по причине исторических обстоятельств поставившей себя в положение борьбы с народом. Не образованной части общества, а именно интеллигенции, то есть наиболее идеологически озабоченных людей.

И.А. Гончаров в очёрке «Заметки о личности Белинского» писал о том, что приближается время, когда и сам Белинский предстанет пред беспристрастным судом критики. И этот суд, как он полагал, будет «не подкупленный привязанностью к его личности живых друзей-современников и его почитателей»: «Недалеко то время, когда наступит черёд самого Белинского предстать перед беспристрастный суд критики». («Четыре очерка», СПб, 1881).

Увы, свершилось невероятное, время беспристрастной оценки В. Белинского не приблизилось, всё произошло вопреки логике и совсем не так. И в 1918 году Александр Блок писал, что «оценка деятельности Белинского и его соратников ещё впереди»… Как видно по всему, не настал такой час и до сих пор. Это – факт огромной важности в нашей культуре и общественной мысли, в народной жизни и в нашем государственном устройстве. Речь ведь вовсе не идёт о ревизии воззрений, деятельности и наследия В. Белинского. Но есть такие вопросы в истории русской критики, зародившиеся с В. Белинского и сохраняющиеся до сих пор, обойти которые никак невозможно. И в частности этот: в силу, каких обстоятельств, критик оказался столь «канонизирован»? Причём, не только в советский период истории. Тут как раз всё понятно – его революционно-демократические воззрения как нельзя лучше пришлись к «революционным ценностям» официальной идеологии. Гораздо интереснее проследить то, почему он «владел умами» целых поколений до этого. В силу каких причин и обстоятельств, передовыми и прогрессивными почитались только и исключительно внелитературные революционно-демократические воззрения.

И главное – почему предпринимаются попытки «реабилитации» воззрений В.Белинского теперь, когда, по сути, на тех же идеях произошло новое, очередное революционное разорение нашей жизни? Это, безусловно, свидетельствует или о какой-то интеллектуальной несваримости или о безответственности людей образованных перед собой и перед обществом. Видимо, столь длительное господство лишь одних «передовых» революционно-демократических идей не прошло для всех нас бесследно…

3.

Уже в писаниях В. Белинского мы замечаем зачатки той революционно-демократической догматики, которая получит и вовсе упрощённое развитие в его последователях. В. Белинский по живости ума, разносторонности интересов и неуёмного темперамента оставляет ещё за искусством право быть искусством, понимая, что художественное творчество есть ничем незаменимый способ познания жизни, самопознания человека и его самовыражения: «Искусство может быть органом известных идей и направлений, но только тогда, когда оно – прежде всего искусство» («Ответ «Москвитянину»).

Но как тонка оказалась эта смысловая грань, и какими непредсказуемыми окажутся последствия введения в литературный обиход мира «идей», даже при условии признания права искусства на своё существование: «Без всякого сомнения, искусство должно быть прежде всего искусством, а потом уже оно может быть выражением духа и направления общества в известную эпоху».

Казалось бы, не столь уж важная методологическая поправка – оценивать искусство через обращение к «действительности». Но этого оказалось достаточно для того, чтобы «перевернуть» всю систему эстетических ценностей и принять принципиально иной подход к искусству вообще. Ведь именно это допущение «позволяет» В. Белинскому утверждать, что искусство может обращаться к действительности, так сказать, напрямую, «помимо всяких идеалов»: «Это могло совершиться только через исключительное обращение искусства к действительности, помимо всяких идеалов» («Взгляд на русскую литературу 1847 года»). Отсюда идёт разделение мысли и художественного творчества, за которым признаётся значение некоего, не вполне обязательного украшательства, и уже отказывается ему как в способе проникновения в суть вещей. Это вполне определённо проявилось в письме к Н. Гоголю: «Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге».

Итак, казалось бы, не столь уж значительное допущение – право искусства обращаться к самой действительности «помимо всяких идеалов», приводит к отрицанию идеала, без которого искусство перестаёт быть самим собой. Непременное условие существования искусства – осознание идеала – таким образом, отрицается как необязательное: «Сознание идеала одно только и может дать смысл и крепость анализу и отрицанию» (Валериан Майков). Вот та несложная, такая соблазнительная логика, которая может сбить «с прямого пути» и в результате которой вещи этого мира могут предстать в «вывороченном виде»…

Декларативная же приверженность чаяниям народа, забота о народе и желание ему блага в воззрениях революционных демократов неким образом сочетаются с критикой народа, разумеется, ради «исправления» его. Но при этом, что очевидно, единственным критерием оценки состояния народа для них было следование или неследование тем «передовым» идеям, которые они исповедовали сами. Но поскольку народ в отличие от «лучших» людей, следовать этой революционной догматике не спешил, отказываться от своих исконных духовных ценностей не хотел, его приходилось «просвещать», отвращать от «консерватизма» и «отсталости», то есть от своей веры и от своей культуры, по сути, мордовать этими «передовыми» идеями…

Совсем иначе представлялось положение и состояние народа Аполлону Григорьеву: «Полагать, что в нас, как племени, кроме абсолютной гнусности, ничего нет, значит подавать руку централизации, т.е. деспотизму – всё равно николаевскому или робеспьеровскому, что равно гадко».

Революционным демократам же надо было выставить российскую жизнь «гнусной» для того, чтобы обосновать свои произвольные действия по революционному «переустройству» мира. Ведь именно это определение российской жизни как «гнусной» проходит в неизменности от В. Белинского до революционеров начала ХХ века…

И тут главным препятствием в таком «просвещении» оказывалась глубокая религиозность народа, его исконная вера, на которую они и направляли свой основной удар. Это неизбежно выходило из их установки не познавать и объяснять мир, а его «переустраивать», творить «новый мир». Понятно, что божеское устройство мира, принимаемое как незыблемая, не подлежащая сомнению данность, мешало их «знанию» и «пониманию» российской жизни… А потому, прежде всего, вера народа снизвергалась и подлежала осмеянию. Как в знаменитом письме В. Белинского к Н. Гоголю: «Неужели же и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа?.. По Вашему русский народ – самый религиозный в мире: ложь, Русский народ не таков…» Конечно же, это было совершенно не так. Духовенство презирал не народ, а «лучшие», то есть «идейные» люди, «передовая» часть общества, навязывающая свои представления народу, а потому и говорящая от его имени, не имея на то никаких оснований и прав. Презирающая народ, видевшая его пребывающим в «полусне» и потерянным «в грязи и навозе».

Упрекая Н. Гоголя в незнании России, не видя в нём мыслителя, В. Белинский в своём письме писателю и высказывает полный набор революционно-атеистической догматики, в которой уж никак нельзя усмотреть пушкинскую традицию. Это скорее антипушкинское представление о России и её судьбе: «Поэтому вы не заметили, что Россия видит своё спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а, с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в её апатическом полусне». Понятно, что этими «вопросами» был занят не народ, а «передовая» часть общества.

Так в человеке пробуждался эгоизм, и развязывались страсти, при которых, ни о каком познании мира говорить не приходится. И подавлялось великое чувство смирения, как духовного сосредоточения, примитивно понятое лишь как покорность. Это – разрушительный образ мыслей, какими бы красивыми словами об успехах цивилизации, просвещении и гуманизме он не прикрывался.

Как в принципиально антипушкинской, даже агрессивной позиции революционных демократов можно усмотреть пушкинскую традицию, этого мы не знаем, так как убедительного обоснования такой преемственности в литературоведении не находим. Пушкинскую свободу, «покой и волю» уж никак нельзя уподобить тому революционному «освободительному движению», на который сталкивали народ «лучшие» люди, «просвещая» его, ценой подавления его веры и культуры… Декларации же о благе народном при этом, как понятно, ничего не значат.

К литературной критике Аполлона Григорьева не могли рано или поздно не обратиться учёные-филологи и литераторы, признавая в нём критика всё ещё недооценённого, к тому же, «странно затерянного среди гигантских фигур прошлого столетия». (С. Вайман, «К сердцу сердцем…» (Об «органической критике» Аполлона Григорьева)», «Вопросы литературы», № 2, 1988). И не заметить того, что опыт его творчества и жизни говорит о «коренных свойствах русского национального характера», а так же того, что он изначально оказался противопоставленным «реальной критике» революционных демократов: «Григорьеву была отведена роль не «властителя дум», а отверженного своей эпохой критика, которому суждено было указать её исторические просчёты и ошибки» (С. Носов, «Аполлон Григорьев. Судьба и творчество», М., «Советский писатель», 1990).

Но вот вопрос: «эпоха» ли отвела ему такую роль, историческая неизбежность, или же определённые идеологические силы в лице конкретных людей? И неужто действительно среди «гигантских» фигур он затерялся? Те фигуры, которые вели борьбу с истинно русским критиком, мы совсем не считаем гигантскими…

Не потому ли критика Ап. Григорьева и оказалась «затерянной», что выражала коренные свойства русского национального характера? Совершенно очевидно, что именно поэтому он не стал «властителем дум» как при жизни, так и в последующее время. И в отличие от идеологически вполне определённого В. Белинского, оказывался неудобен, особенно в советский период истории: «Советская наука о литературе уже давно обнажила социальные истоки мощи и слабости, даже объективной реакционности григорьевской общественно-исторической позиции» (С. Вайман). Вовсе не «гигантские фигуры» его современников затмили Ап. Григорьева, а их идеологическая и даже политическая ангажированность или как скажет позже В. Розанов, – их «ошибка узкого ума».

Ведь даже уже возвращаясь к критике Ап. Григорьева, продолжали судить о ней не иначе, как с точки зрения якобы более «передовой» «реальной критики», той публицистики, которая в строгом и точном значении литературной критикой не являлась: «Григорьев мучительно искал и не находил путей слияния с народом» (С. Вайман). То есть, надо полагать, «слияния с народом» может достичь только и исключительно революционная пропаганда, всё же остальное, в том числе выражение коренных свойств русского характера и народного самосознания представляет собой не что иное как «консерватизм» и даже «реакционность»: «В отличие от революционно-демократического авангарда русской разночинной интеллигенции, он видел спасение России, раздираемой острейшими классовыми коллизиями, не в ориентации на будущее, а в социальной инволюции – движении вспять, возврате к пройденным, патриархальным, будто бы безмятежным формам общежития. Отсюда – культ «старины», абсолютной национальной самобытности…» (С. Вайман). Словом – форменный «реакционер», согласно революционно-демократической догматики…

Кто же был действительным «авангардом», а кто оказался в «арьергарде» - это ведь станет ясно позже, когда пройдёт время и в России произойдут драматические революционные события. И подтвердится извечная истина о том, что последние бывают первыми, а первые – последними, ибо нельзя безнаказанно всю сложность и многообразие человеческого бытия сводить к какой бы то ни было догматике…

Весь антипушкинский отказ от опыта прошлого в духовной и в культурной преемственности немыслимый, ориентация лишь на будущее, которого пока никто не знает, есть несомненное следствие и признак интеллектуальной немощи, неспособности действительного объяснения настоящего. В таких случаях обыкновенно и прибегают к догматике, «идее», «знамени». Верностью им, зачастую далёкими от реальной жизни, поверяют происходящее, «действительность» и «будущее».

Совсем иное было положение Ап. Григорьева, о чём он писал в «Безвыходном положении»: «Другим, посмотришь, так легко даются теории – и главное – то дело, так легко верится в теории – а мне вот нет как нет!.. Я, например, твой покорный слуга, ненужный человек, – представляю для самого себя любопытный психический феномен… В то время, как всякий стоит под каким-нибудь знаменем, я решительно ни под одно стать не могу».

Ап. Григорьев трагически переживал свою «ненужность», сложившуюся вовсе не по причине действительной ненужности его воззрений и его критики, а потому, что в обществе тотально господствовали иные, более упрощённые представления и, как всякие простые представления, нетерпимые и даже агрессивные по своей природе.

Если Аполлон Григорьев сокрушался о том, что он попал «не в ту» струю, то мы обязаны задаться вопросом: а в «ту» ли струю попал В. Белинский?.. Ведь миновавший революционный ХХ век даёт нам теперь полное право, считать – какое из мировоззрений было действительно передовым и прогрессивным, а какое – консервативным, наконец – какой была собственно литературная критика, оказавшаяся заслонённой литературной идеологизированной публицистикой?..

Не в «струе» дело или, как тогда говорили, – направлении. Здесь более точным оказался А. Блок, писавший в статье «Судьба Аполлона Григорьева», что он «не попал в интеллигентский «лубок», в тот лубок, где Белинский занимал место «белого генерала». А. Блок иначе понимал «просвещение» народа, не в том смысле, какое ему стали придавать после В. Белинского – всего лишь верности идеям, – а как духовную и художественную преемственность. Это и было истинное просвещение: «Грибоедов и Пушкин заложили твёрдое основание зданию истинного просвещения. Они погибли. На смену явилось шумное поколение сороковых годов во главе с В. Белинским, белым генералом русской интеллигенции».

Ну, так надо же было «разрешать» «животрепещущие вопросы» действительности, – обычно приводится этот «универсальный», не подлежащий сомнению довод. Этими «вопросами», как жупелом «передовая общественность» долго размахивала, круша вокруг себя все действительно живое.

На самом же деле взаимосвязь этих «вопросов» и духовно-мировоззренческого состояния общества не такая простая и не такая примитивная. Н. Гоголь с гениальной прозорливостью выразил это в письме к В. Белинскому: «Что до политических событий, само собою умирилось бы общество, если бы примиренье было в духе тех, которые имеют влияние на общество». Это суждение Н. Гоголя можно понять так: общество потому и раздирается противоречиями и проклятыми вопросами, что вы их сами возбуждаете своими упрощёнными представлениями, что «сбились с прямого пути» и вещи мира стали пред вами в «вывороченном виде». А потом столь же упрощёнными способами пытаетесь их «разрешить»… Разумеется, безуспешно.

Но, как известно, это глубокое суждение Н. Гоголя осталось в неотправленном письме. Писатель уже не надеялся быть услышанным и понятым.

И если В. Белинский оставляет за искусством право быть искусством, хотя нередко и нарушает эти свои декларативные утверждения, то его последователи, уже напрочь отрицают художество, принципиально, видя в нём, лишь, досадную помеху постижения и отражения «действительности».

В. Белинский даже декларировал многообразие мнений, хотя и был сам нетерпим к иным мнениям до крайности: «Пусть каждый выскажет своё мнение, не беспокоясь о том, что другие думают не так, как он. Надо иметь терпение к чужим мнениям. Нельзя заставлять всех думать одно». Самому же ему оставаться столь терпимым удавалось редко. Его же последователи повели борьбу со своими «противниками» на уничтожение. А противниками у них оказывались наиболее талантливые писатели, наиболее совершенные творения, по сути, вся русская литература с её, мешающей отражению «действительности» художественностью…

Примечательна сама эта «эволюция» идей В. Белинского, их упрощение в его последователях. Это, безусловно, свидетельствует о том, что сами его идеи содержали в себе предрасположенность к этому. С В. Белинского начнётся «традиция» внелитературного рассмотрения творений духа, когда литература становится лишь средством в делах, якобы более важных, чем она сама: «Литература была для них драгоценна преимущественно в том отношении, что они понимали её как могущественнейшую из сил, действующих на развитие нашей общественной жизни» (Н. Якушин, «Публицисты «Современника», М., «Детская литература», 1985 г.) Намерения и мотивации, конечно, самые благородные: «Горячее желание развития жизни и просвещения в родной земле сильнее самой любви к русской литературе» (Н. Чернышевский). Но печальные как для литературы той поры, так и для развития литературы в дальнейшем. Ведь тут наши сторонники «социальности» и «реальной критики», видимо, и сами того не замечая, попадали в странную ловушку: используя литературу в качестве лишь средства в целях утилитарных, хотя, вроде бы, благородных, они тем самым отрицали её и исключали из общественного сознания, а значит, и лишались её могущественных возможностей в развитии общественной жизни. Таким образом лишь прагматический подход к искусству и литературе оборачивался своей противоположностью, непредвиденной сторонниками «истинной критики», и декларируемые ими цели не достигались. Это с поразительной точностью прозревал Ап. Григорьев, говоря о том, что восстание против ложного само по себе, не освещённое идеалом, всякое упрощение всей сложности человеческого бытия, не приводят ни к освобождению, ни к развитию, а наоборот – к застою: «Голос за простое и доброе, поднявшийся в душах наших, против ложного и хищного, – есть, конечно, прекрасный возвышенный голос, но заслуга его есть только отрицательная. Его положительная сторона есть застой, закись, моральное мещанство».

Неприятие художественности в литературе, отрицание её, атаки на неё были для последователей В. Белинского, революционных демократов принципиальной позицией. Н. Чернышевский поверял достоинства художественного произведения верностью идее, лежащей в её основе, при этом, не особо задумываясь о том, а чем собственно проверить верность самой идеи? Предполагалось, что идея, теория сама по себе есть не подлежащий сомнению эталон: «Чтобы рассмотреть, каковы художественные достоинства произведения, надобно как можно строже исследовать, истинна ли идея, лежащая основе произведения». Его же центральная концепция об «эстетических отношениях искусства к действительности», в пользу, разумеется, действительности, о том, что «создание искусства ниже прекрасного в действительности» уже граничит с вульгарным социологизмом, ибо не просто сопоставление, но постановка в альтернативное положение образного, мыслительного и реального неправомерна сама по себе.

Понятно и вполне оправдано негодование Ап. Григорьева в связи с таким «теоретическим», «идейным» подходом к литературе. Он называет его «яростным тупоумием»: «Но последнего рода ошибки предполагают или яростное тупоумие, готовое на всё, хоть бы, например, на такое положение, что «яблоко нарисованное никогда не может быть так вкусно, как яблоко настоящее» и что «писанная красавица никогда не удовлетворит человека как живая»… Как видим, обращение искусства «в орудие готовой теории» при развившемся фанатизме он считает ошибкой. Причём, в таком ошибочном подходе Ап. Григорьев упрекает и В. Белинского, полагая, что в таких ошибках «могут быть виноваты и признанные критики, каков был покойный Белинский».

Чрезвычайно важно отметить тот очевидный факт, что для альтернативного противопоставления литературы и действительности» в пользу последней, представителям «реальной критики» понадобилось искажать саму образную и духовную природу литературы, сводя художество к некоему украшательству, без которого можно вполне и обойтись, как это делает Н. Добролюбов, для которого художество было всего лишь «описание листочков и ручейков»: «Мы никогда не согласимся, чтобы поэт, тратящий свой талант на образцовое описание листочков и ручейков, мог иметь одинаковое значение с тем, кто с равною силою таланта умеет воспроизводить, например, явления общественной жизни».

Следующий, абсолютно логический шаг из такого допущения – это отказ литературе в её «деятельном значении», а, по сути, отрицание её, признание за ней лишь «силы служебной»: «Литература представляет собой силу служебную, которой значение состоит в пропаганде, а достоинство определяется тем, что и как она пропагандирует». К такому утилитаризму приводит искажение художественности литературы и отказ от неё: «Мы, прежде всего, отстраняем от себя всякое суждение о художественных достоинствах» (Н. Добролюбов). Как при этом сочетается отказ литературе с её «деятельным значением» с использованием её, как «силы служебной» для нашего развития и продвижения вперёд, остаётся неведомым.

Иное, противоположное представление исповедует Ап. Григорьев, о чём он более, чем определённо писал А.И. Кошелеву 25 марта 1856 года: «Главным образом мы расходимся с вами во взгляде на искусство, которое для вас имеет значение только служебное, для нас совершенно самостоятельное, если хотите – даже высшее, чем наука».

Отрицанием литературы как таковой, а значит и духа народного можно объяснить яростную антипушкинскую позицию революционных демократов, и не только в Д. Писареве: «Вообще же он был слишком мало серьёзен, или, говоря словами эстетиков, слишком гармоничен в своей натуре для того, чтобы заниматься какими-нибудь анатомиями жизни» (Н. Добролюбов).

Совсем иное, прямо противоположное значение А. Пушкина в русской культуре исповедовал Ап. Григорьев: «Вообще же не только в мире художественных, но и в мире всех общественных и нравственных наших сочувствий – Пушкин есть первый и полный представитель нашей физиономии». Как видим, борьба шла не только за русскую литературу, она явилась лишь полем этой борьбы, как выразительница народного самосознания и духа народа. Борьба шла за само право на наше самобытное существование.

И все эти отречения революционных демократов от культуры выдавались за некие невероятно «передовые» и «прогрессивные» воззрения, якобы способствующие развитию личности и общества… Есть в этой установке «реальной критики» на предпочтение жизни литературе изрядная доля спекуляции, хотя бы потому, что пренебрегая литературой, видя в ней лишь повод для обсуждения «животрепещущих проблем», понижается уровень обсуждения и самой жизни. Из этих «проблем» исключается собственно человек. Пусть этот переход литературной критики от литературы к жизни искренен и непреднамерен, от этого не изменяется суть дела.

Представители революционно-демократической критики, в конечном счёте, во временном развитии, как теперь нам уже известно, делали прямо противоположное своим благим и добрым намерениям. Трудно в этом не согласиться с И. Кондаковым: «Предписания литературе и искусству, делаемые критиками от имени народа или «партии народа», на самом деле несли с собой духовную «тиранию», чуть ли не превосходящую деспотизм русского самодержавия».

Словом, революционные демократы от литературы середины ХIХ века уже создали железную идеологию, «переустройства» мира. Отринув его божеское устройство, а вместе с тем отвергнув народное самосознание, веру и культуру, они, разумеется, во имя счастья и блага народа, неистово и исступлённо боролись за переустройство мира по своему усмотрению. За игрой идей и терминов уже тогда просматривался зловещий сценарий последующих трагических событий в России.

В доказательство приведу письмо В. Белинского к В.П. Боткину от 8 сентября 1841 года, в котором его революционные идеи проявились в полной мере. Как совершенно ясно из этого письма, собственно к литературной критике они уже не имеют никакого отношения. Тут В. Белинский действительно оказался провидцем. Ведь в дальнейшем всё произошло именно по этому трагическому предсказанию…

Уверовав в «социальность», как некую универсальную идеологему разрешения всех проблем, В. Белинский писал: «Ты знаешь мою натуру: она вечно в крайностях и никогда не попадает в центр идеи. Я с трудом и болью расстаюсь с старою идеею, отрицая её донельзя, а в новую перехожу со всем фанатизмом прозелита. Итак, я теперь в новой крайности – это идея социализма, которая стала для меня идеею идей, бытием бытия, альфою и омегою веры и знания. Все из неё, для неё и к ней. Она вопрос и решение вопроса. Она (для меня) поглотила и историю, и религию, и философию. И потому его я объясняю теперь жизнь мою, твою и всех, с кем встречался я на пути жизни. …А мы русские ли? …Мы люди без отечества – нет, хуже, чем без отечества: мы люди, которых отечество – призрак, – и диво ли, что сами мы призраки, что наша дружба, наша любовь, наши стремления, наша деятельность – призрак …С нравственным улучшением должно возникнуть и физическое улучшение человека. И это сделается через социальность. И потому нет ничего выше и благороднее, как способствовать её развитию и ходу. Но смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови. Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастию. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов. …Новый мир открывается передо мною. Я всё думал, что понимаю революцию – вздор – только начинаю понимать. Лучшего люди ничего не сделают…»

Если бы это суждение великого критика дали прочитать нашему современнику, без указания его авторства, он, наверняка сказал бы, что так думать мог только какой-нибудь сатрап раннего советского, «тоталитарного» периода истории…Но ведь всё это писано в первой половине ХIХ века… И всё это предопределило дальнейшие пути нашего «развития»…

Поразительно, что результаты, «плоды» такого социального преобразования действительности вне духовных и культурных основ предвидел ещё Ап. Григорьев: «Вот идеал последователей учения о соединении луны с землёю – очень определён и ясен для всякого разумеющего смысл писаний, – да чёрт ли в нём? Ведь при осуществлении его нам с тобой осталось бы только повеситься на одной из тех груш, возделыванием которых займутся фаланги усовершенствованной человечины».

Любопытно ведь и то, что Ап. Григорьев видел, что наступают иные времена, чувствовал новые, как он говорил, веяния, осознавал, что «критика перестала быть чисто художественною, что с произведениями искусства связываются для неё общественные, психологические, исторические интересы, – одним словом, интересы самой жизни». Однако это не даёт ему повода и причины для отрицания литературы вообще. Наоборот, в таких условиях, несмотря на своё мучительное одиночество, он с ещё большей настойчивостью отстаивает право литературы на своё существование, отрицает всякие попытки превратить «искусство в орудие готовой теории»: «Явился взгляд, который в художественных произведениях постоянно ищет преднамеренных теоретических целей, вне их лежащих; варварский взгляд, который ценит значение живых созданий вечного искусства постольку, поскольку они служат той или другой, поставленной теории, цели. Связь такой аномалии с засвидетельствованными фактами несомненна. Когда рассматриваешь искусство в связи с существенными вопросами жизни, то немудрено, при известной степени страстности натуры, увлечься вихрем этих вопросов до поглощающего всю жизнь сочувствия оным». («Критический взгляд на основы, значение и приёмы современной критики искусства»). При этом в художестве в отличие от «реальной критики» он видит не некое, не вполне обязательное украшательство, но ничем не заменимый способ глубокого постижения самой жизни, о чём он писал в письме к И.С. Тургеневу: «Художество, как дело синтетическое, дело того, что называется вдохновением, захватывает жизнь гораздо шире всякой теории, так что теория сравнительно с ним остаётся всегда назади».

Однако преобладающими окажутся не эти литературные представления, а упрощённые, внелитературные революционных демократов. А Григорьев же будет объявлен «фанатиком отжившего романтического мировоззрения», не понимающим «запросов» жизни: «Григорьев относится равнодушно и с грубейшим непониманием к самим великим и грозным запросам действительной жизни». (Д.И. Писарев, «Литературная критика в трёх томах», Л., «Художественная литература», 1981). Впрочем, все литераторы не соблазнившиеся «разрешением» вопросов «действительности» выталкивались из общественной мысли, как «свирепые истребители будущего», идеи которых «негодны для общества, потому что они действуют на него как опиум или гашиш». Со всей силой сарказма, абсолютно бездоказательно они выставлялись обществу «отжившими», «ненужными», «лишними»: «Это даже не консерваторы, это даже не реакционеры, это – египетские мумии, вынутые из пирамид и приведённые в движение каким-то необыкновенным гальваническим аппаратом» (Д. Писарев).

Но главный удар наносился по Ап. Григорьеву, как наиболее талантливому критику своего времени. На долгие времена его критика будет по сути неизвестной: «Поглумились над Григорьевым в своё время и Добролюбов, и Чернышевский, и их присные. Как при жизни, так и после смерти Григорьева о глубоких и серьёзных его мыслях рассуждали всё больше с точки зрения «славянофильства» и «западничества», «консерватизма» и «либерализма», «правости» и «левости». В двух соснах и блуждали до конца века, а как эти мерила к Григорьеву неприложимы, понимание его и не подвигалось вперёд». (А. Блок).

Весь трагизм Ап. Григорьева и как литератора, и как человека в обществе определялся смыслом той борьбы, которая велась на поле литературном. Её ведь нельзя представить как противостояние двух направлений мысли – «прогрессивного» и «консервативного». Нельзя представить так, что на одном полюсе её была революционно-демократическая критика журнала «Современник» во главе с Чернышевским и Добролюбовым, видевшим литературу служительницей народа на пути к его несомненному прогрессу. На другом – защитники «чистого искусства» с А. Дружининым, а где-то там ещё – Ап. Григорьев с отжившим «романтизмом». Неслучайно ведь ярлык «последнего романтика» остаётся за ним в публицистике и даже литературоведении до сих пор. Никакой это, конечно, не «романтизм», а строгое следование литературной традиции. Однако с помощью такого ярлыка искажался весь смысл деятельности Ап. Григорьева. И что поразительно – он сам уже это вполне осознавал: «Зачем же спрашивается, назвали романским это начало стихийное и тревожно-лихорадочное, которое было обще многим эпохам и, вероятно, будет обще многим другим…».

Почему это до сих пор не осознаётся в литературоведении, неведомо. Видимо, потому, что оно всё ещё находится в русле идеологии революционных демократов.

Глубинный, потаённый смысл этой борьбы был иным. Противостояло традиционное сознание, основанное на вере и революционное, атеистическое, построенное на отвлечённых идеях. Потому-то главный удар революционные демократы наносили по христианству, православию, и, конечно же, по православной Церкви. В письме Аполлону Майкову от 24 октября 1860 года Ап. Григорьев писал: «Любезные друзья! Антихрист народился в виде материального прогресса… к церкви мы ближе, чем к социальной утопии Чернышевского…».

Это была трагедия православного человека, жившего в эпоху какого-то цивилизационного зигзага, когда широкие слои общества захватывал атеизм, как якобы непременное условие нашего общественного развития: «Я человек, по натуре и по развитию – религиозный, даже не философски, а просто православно-религиозный» («Безвыходное положение»). Речь шла по существу, не о «реформах», не о нашем, «общественном развитии», а о том, «быть или не быть положительному представлению народности» (Ап. Григорьев). Или, как он писал о том же А. Майкову: «Ясно, что это с самого начала, будет самая дерзкая борьба за поэзию, народность, идеализм против всякого социалистического и материалистического безобразия». Это была трагедия человека, жившего в такие времена, когда, как он писал М.П. Погодину, «русское направление никакого кредиту не имеет…» Да и могло ли быть иначе, если «самобытность противопоставлена либерализму» (Ап. Григорьев).

Жутко как-то становится, когда видишь, что в нашей общественной мысли ничего не изменилось с тех времён до нынешних…

Если же проводить параллели со временами предшествующими, то эта неистовая революционно-демократическая борьба против христианской, православной веры и культуры народа, подстрекательство на бунт против власти, вне зависимости от того, какова эта власть – праведная или тираническая, – облечённое в идеологему «освободительного движения», по представлениям ХV-ХVI веков однозначно расценивалось бы как ересь в среде церковной и мирской. Но век «просвещённый» назвал это направлением мысли, причём, «передовым» и «прогрессивным», якобы непременно приводящим к свободе личности и народному благу. Альтернативная противопоставленность этого направления народной вере, культуре и самосознанию народа исповедников его нисколько не смущала. Всё это представлялось лишь препятствием на пути к прогрессу.

Но коль, как оказалось, таким путём достичь столь благородных целей невозможно в принципе, то мы должны признать, что такой образ мыслей есть явление не столько общественное и социальное, сколько духовно-мировоззренческое и даже психологическое. То есть протест, бунт его выразителей и пропагандистов вызван не столько наличием несправедливостей и желанием их устранить, сколько способом самовыражения и самоутверждения, естественно, с глубокой верой в то, что они участвуют в деле благом и великом. Не имея иных способов самоутверждения, они избрали этот, «социальный», как им, видимо, казалось, наиболее действенный, построенный на безверии и даже атеизме и борьбе с верой и культурой народа… Но духовное и культурное оскопление человека и народа не может привести к их развитию и совершенству.

Уверовав лишь в силу внешних обстоятельств, вне духовного мира человека, они предполагали лишь внешними способами избавиться от несправедливостей, что оказалось невозможным. В этом отношении не такой уж безысходной и панической представляется мысль Василия Розанова, высказанная в «Опавших листьях»: «Нам всё равно»… т.е. успокоимся и будем делать свои дела. Вот почему от «14 декабря 1825 г. до сейчас», вся наша история есть отклонение в сторону, и просто совершалась ни для чего. «Зашли не в тот переулок» и никакого «дома не нашли». «Вертайся назад», «в гости не попали».

Будем помнить о том, что это отчаяние было высказано тогда, когда «передовые» и «прогрессивные» идеи, получив своё полное развитие, обернулись теми трагедиями, какими они только и могли обернуться.

Но дискредитировать в глазах общества Ап. Григорьева было не так просто. Ведь его положение в русской литературе той поры было исключительным. Впрочем, исключительной осталась и судьба его наследия в последующем.

Легче всего было выставить его ортодоксальным славянофилом. Но он сам, сочувствуя этому движению, не разделял его догматики, подозревая в нём, «не народное, а старо-боярское направление»: «Я глубоко сочувствую славянофильству и его любви к быту народа и высокому благу народа – религии, но и глубоко же ненавижу это старо-боярское направление за его гордость».

А в письме к М.П. Погодину 1857 года подробно объясняет то, почему идеалы славянофильства он в полной мере разделить не может: «Правда, которую я исповедую (да, кажется, и Вы) твёрдо верит вместе с славянофилами, что спасение наше в хранении и разработке нашего народного; типического; но как скоро славянофильство видит народное начало только в одном крестьянстве (потому что оно у них связывается с старым боярством, совсем не признавая бытия чисто великорусской промышленной стороны России) – как скоро славянофильство подвергает народное обрезанию и холощению во имя узкого, условного, почти пуританского идеала – так славянофильство, во имя сознаваемой и исповедуемой мною правды, становится мне отчасти смешно, отчасти ненавистно как барство с одной стороны и пуританство с другой».

«Западником» его тем более не назовёшь, ибо, будучи человеком образованным, куда как более глубоко знающим западную культуру, чем его оппоненты, не впадал в уничижительное подражательство, свидетельствующее о слабости, а не о силе духа: «Западная жизнь воочию развёртывается передо мною чудесами своего великого прошлого и вновь дразнит, поднимает, увлекает. Но не сломилось в этом живом столкновении вера в своё, в народное. Смягчила она только фанатизм веры».

Словом, ни к «славянофилам», ни к «западникам», ни к какому иному «направлению» или «партии» Ап. Григорьев не принадлежал. Он принадлежал к русской литературной традиции, получившей своё полное воплощение в А. Пушкине. Такое положение его было мучительным и горестным и в творческом, и в житейском отношении, о чём он писал Н. Страхову18 июля 1861 года из Оренбурга: «Самая горестная вещь – что я решительно – один, без всякого знамени. Славянофильство также не признавало и не признаёт меня своим – да я не хотел никогда этого признания». Отсюда его особенное положение в литературе: «А. Григорьев стоял особняком. Оба московские кружки западников и славянофилов одинаково отталкивали его» (К. Леонтьев).

Но отсюда – и та трагическая неприкаянность, в которой он жил, осознание себя «ненужным человеком», даже не в тургеневском смысле «лишнего человека», а именно «ненужного».

Отсюда же его неожиданные «побеги» в наиболее критические периоды жизни – то за границу преподавателем в семье Трубецких, то в Оренбург, преподавателем в кадетский корпус. То, улавливая новые веяния, всеобщее обращение к «действительности», размышляет о неком практическом «деле», якобы более полезном, чем литература: «Займитесь вы делом каким-нибудь! Ну, хоть сапоги учитесь шить, только выучитесь шить их так, чтобы сапоги ваши были «нужны», а стало быть, чтобы и вы сами были нужны». Сапогами, конечно, он не занялся, так как ясно осознавал, что его единственное дело и есть литература: «Землю пахать мы не умеем, да и что мы напашем с нашими физическими не развитыми силами». Но свою вытолкнутость из литературной жизни переживал как «безысходную бездну»… Вполне осознавал он и истинную причину такого своего положения – не невостребованность его образа мыслей и критики, а тотальное господство, любой ценой навязываемой революционной демократической догматики: «Пока не пропер…ся Добролюбовы, не прорыгаются Ерошки, не проблюются Минаевы… честному человеку и уважающему свою мысль писателю нельзя обязательно литературствовать. Негде! Рано или поздно мысль его или форма его мысли встретит сильный толчок».

Он мучительно искал своё место в литературной жизни. Но так редко его находил. Пожалуй, лучшим временем для него была работа в журнале «Москвитянин», да потом в журналах Ф. Достоевского «Время» и «Эпоха». «Место» – не в смысле характера своей критики, а в реальной возможности выхода к читателю. Справедливо писали Р. Виттакер и Б.Ф. Егоров: «Короткая жизнь Григорьева сложилась таким образом, что на протяжении почти всех своих 42 лет он искал для себя законное, по всем правам ему принадлежащее место», (Аполлон Григорьев «Письма», М., «Наука», 1999).

Примечательны и творческие отношения Ап. Григорьева и В. Белинского. Великий критик, напрочь, отказывает Ап. Григорьеву в поэтическом таланте. Впрочем, как и многим другим авторам, стяжавшим лучшие страницы русской литературы. Он полагал, что Ап. Григорьев «сделался поэтом не по избытку таланта, а по избытку ума»: «Книжка стихотворений г.Григорьева более опечалила нас нежели порадовала. Мы прочли её больше, чем с принуждением, – почти со скукою. Дело в том, что из неё мы окончательно убедились, что он не поэт, вовсе не поэт».

Ап. Григорьев же, хотя и пишет о В. Белинском Н. Гоголю: «Я не сочувствовал ему никогда», тем не менее, более уважительно относится к нему, признавая за ним широкое общественное влияние, чего ему не было дано. Даже называет себя в письме М.П. Погодину «Белинским нового направления»: «…да и пора мне убедиться, что я вовсе не человек способный на практические дела, а только (в меньшей – увы! степени энергии и таланта) Белинский нового направления». То есть В. Белинский привлекал внимание Ап. Григорьева не сущностной стороной своих писаний, но своим общественным положением «властителя дум».

Но особенно выявилась разница воззрений Ап. Григорьева и В. Белинского на литературу, её природу и предназначение, на судьбу России в отношении их к книге Н. Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями».

И тот факт, что неподцензурное письмо В. Белинского к Н. Гоголю получило такое распространение, как никакое иное письмо за всю историю России, став революционной прокламацией, а мнение критика Ап. Григорьева о книге Н. Гоголя осталось неизвестным, на что сетовал позже А. Блок, говорит о том, как «делалась» революционная идеология…

Ап. Григорьев, считавший себя учеником и почитателем Н. Гоголя, в отличие от В. Белинского понял истинное значение этой книги не только «в отношении к партиям, в которых этот вопрос нашёл в себе различные ответы»: «Величайшая заслуга книги Гоголя, то есть настоящего момента его духовного развития, это – навести многих на мысль о едином, истинном для всякой личности, на мысль о сосредоточении, о собрании себя всего в самом себе – эта мысль пронизывает, так сказать, всю книгу Гоголя, оправдывает многие, чисто личные его убеждения…».

Но как это ни странно, вместе с тем в отношении к В. Белинскому Ап. Григорьев пишет, что «не осмелюсь вменять ему в вину неистовых выходок».

Если В. Белинский полагал, что Н. Гоголь в своей книге изменил своему призванию, то Ап. Григорьев прозорливо считал, что он «и не думал изменять своей прежней деятельности, что последняя книга его только поясняет эту же самую деятельность».

Трагедия Ап. Григорьева в том и состояла, что он последовательно отстаивал право искусства и литературы на своё существование в то время, когда они из намерений, вроде бы, самых добрых, но по причинам идеологическим и политическим, уничтожались… Это он предельно точно выразил, уже подтверждённое жизнью положение в письме к А. Майкову от 9(21) января 1858 года: «Велико значение искусства в жизни, но никакого нового искусства не будет. Оно вечное как душа человека. Мечты о новом искусстве – судороги истощённого германо-романского мира в его добросовестнейших представлениях…».

Но ведь тем самым Ап. Григорьев отстаивал не только право литературы на своё существование, но и дело нашей умственной и нравственной самостоятельности, веру в народ, видя залог будущего России не в атеистических «идеях» и атеистическом «просвещении», какими бы красивыми декларациями они не прикрывались, но в вере народа, его самосознании, в традиционной культуре: «Залог будущего России хранится только в классах народа, сохранившего веру, нравы, язык отцов – в классах, не тронутых фальшью цивилизации, мы не берём таковыми исключительно одно крестьянство: в классе среднем, промышленном, купеческом по преимуществу, видим старую извечную Русь, с её дурным и хорошим, с её самобытностью и, пожалуй, с её подражательностью, чертой, которою славян попрекали, чуть что, не до первых минут их исторического существования».

Совершенно справедливо отмечалось в книге «Публицисты «Современника», что «Современник» сыграл выдающуюся роль в истории русского освободительного движения и журналистики. В течение двадцати лет он оставался лучшим демократическим журналом своего времени, ведя последовательную борьбу против реакции, отстаивая идеи революционной демократии» («Детская литература», 1985). Да, в «освободительном движении» он сыграл свою роль. А в литературе? Ведь в переводе с идеологического на нормальный человеческий язык это означает, что «Современник» вёл последовательно борьбу не против «реакции», а против русской литературы, народной веры и культуры. Неужто это всё ещё можно называть его «выдающейся ролью»? Ну ладно, во времена «социального» соблазна, это могло представляться именно так. Но странно, что такое представление всё ещё сохраняется в качестве образца и эталона до сих пор…

Нам же остаётся теперь лишь задаться вопросом: неужто, после неистового Виссариона, ввиду столь трагических событий, пережитых Россией, никто не пытался хоть как-то уточнить общую картину толкования русской литературы, всё ещё остающейся искажённой? Не только пытались, но и уточняли. Но их глубокие выводы обществу оставались, по сути, неведомыми, во всяком случае, не входили в общественное сознание. К примеру, Василий Розанов в статье «В чём главный недостаток «наследства 60-70-х годов»?»: «Это были дети, которые, найдя в поле яблоко, поняли только то, что его можно съесть: какие-то трудолюбивые муравьи, которые со всех сторон таща к себе былинки и всё, что облетало с природы и было ещё прекрасно, знали только одно, что из всего этого можно построить их муравейник. Страшная бедность мысли… Вся русская история стала представляться или была выставлена как гноище пороков и преступлений, которое чем больше кто ненавидел, тем он казался сам пророчественнее, священнее…»

Но, к сожалению, как мы теперь уже знаем, возобладала именно эта «страшная бедность мысли», которая трудно и мучительно преодолевалась в послевоенное время советского периода истории…

Только приоритетом «революционных ценностей», в полной мере уже сказавшихся в В. Белинском, над коренными свойствами русского национального характера несомненно проявившихся в Ап. Григорьеве, можно объяснить тот факт, что великим критиком у нас всё ещё почитается человек не с традиционным, а с революционным сознанием. Иными словами, как в прошлой, так и в нашей нынешней жизни на духовно-мировоззренческом, метафизическом уровне, как мина замедленного действия, продолжает таиться обоснование и оправдание любого революционного хаоса, социальных катаклизмов, которыми уже столь переполнена наша многотрудная история. И, к сожалению, даже теперь, когда, наконец, сбылась мечта революционных демократов – русская литература оказалась изъятой из общественного сознания, а в народе, в его надорванном духе пока не находится творческой энергии для организации жизни на новых началах после очередного революционного «демократического» разорения России…

Перед русским писателем же как в середине ХIХ века, так и сейчас, – как и всегда, стоит одна и та же дилемма, разрешение которой является безусловным показателем его истинности – следовать «передовым» учениям, теориям и идеям или же остаться в пределах народного самосознания, народной веры и культуры. Та дилемма, о которой так убедительно писал Н. Гоголь в книге «Выбранные места из переписки с друзьями»: «Если писатель станет оправдываться какими-нибудь обстоятельствами, бывшими причиной неискренности, или необдуманности, или поспешной торопливости его слова, тогда и всякий несправедливый судья может оправдаться в том, что брал взятки и торговал правосудием, складывая вину на свои тесные обстоятельства, на жену, на большое семейство, словом – мало ли, на что можно сослаться. У человека вдруг явятся тесные обстоятельства. Потомству нет дела до того, кто был виной, что писатель сказал глупость или нелепость, или же выразился вообще необдуманно и незрело. Оно не станет разбирать, кто толкал его под руку: близорукий ли приятель, подстрекавший его на рановременную деятельность, журналист ли, хлопотавший только о выгоде своего журнала. Потомство не примет в уважение ни кумовство, ни журналистов, ни собственную его бедность и затруднительное положение. Оно сделает упрёк ему, а не им. Зачем ты не устоял противу всего этого?»

4.

Когда революционное крушение России совершилось, когда рухнуло православное Русское Царство, почти все, наиболее проницательные умы увидели прямую причину происшедшей трагедии именно в деятельности революционных демократов от литературы. В их мировоззрении было увидено идеологическое обеспечение катастрофы. Не прислушаться к ним, мы теперь не имеем права, хотя бы потому, что им довелось жить в революционном хаосе, в страшном бунте всех против всех, которым сопровождается всякая революция. Ими, может быть, как никем была постигнута истинная сущность и природа революций со времён библейских, что вопреки догматическому распространённому мнению, никакая революция никогда не разрешала вопросов социальной справедливости и свободы личности. Она лишь разрушала существовавший уклад жизни, на развалинах которого ценой больших жертв и страданий, творческой энергией народа созидался новый уклад, если такая энергия в народе ещё сохранялась…

Напрямую связав русскую литературу с демократическими и социалистическими воззрениями и шире – с «освободительным движением» в родной стране, принеся литературу в жертву идеологии, В. Белинский и его последователи подготовили и предопределили концепцию «двух культур», сформулированную Лениным. Собственно вся национальная литература была объявлена реакционной и шовинистической, так как в основе её был усмотрен «буржуазный национализм». Из всей литературы выделялась лишь революционная линия, в основе которой лежал «пролетарский интернационализм». Эта «пролетарская культура» признавалась прогрессивной, как единственная, имеющая право на жизнь. Справедливо писал И. Кондаков: «Степень прогресса – мировоззренческого, научного, художественного – ставилась в прямую зависимость от степени революционности политических убеждений мыслителя, учёного, художника. Именно поступательное развитие этого содержания выражала прочерчиваемая Лениным однозначная логика революционно-освободительного движения». («Две линии в развитии русской культуры», «Вопросы литературы», № 7, 1991).

Можно ли считать такое идеологическое действо прогрессивным? Конечно же, нет, ибо при таком расколе общественного сознания, преследующего исключительно революционные цели, «атмосфера перманентной гражданской войны входила не только в повседневную жизнь людей, но и в самое их сознание» (И. Кондаков). Ведь такое насилие над культурой и самосознанием народа неизбежно порождало деспотизм, ибо «в революционном якобинстве всегда ведь узнаётся дух политического самодержавия и деспотизма» (Н. Бердяев).

В действительности русская литература пошла по иному пути. И понадобилось много усилий и жертв для преодоления такого идеологического вандализма, уничтожающего культуру народа. Но «теорийка»-то была не только не прогрессивной, но скорее зловещей…

А.В. Дружинин писал в своё время о том, что крайности взглядов на деятельность В. Белинского теперь уже сгладились и «несомненные погрешности» его уравновесились: «Крайности взглядов на деятельность Белинского почти сгладились, ожесточённое порицание на цели благородного критика уже кажется голосом с того света…» («Литературная критика», М., «Советская Россия», 1983).

Увы, случилось, казалось бы, невероятное и непредвиденное – наследие В.Белинского и его последователей предстало вдруг в новом значении; и им запоздало был предъявлен довольно жёсткий счёт. И мы не можем сказать о том, что счёт этот был предъявлен им безосновательно.

Причиной всех переживаемых несчастий, как считал Василий Розанов, стала «не грубость чувства, но ошибка узкого ума: «Напрасно окружающие люди говорили, что они все не так живут, что приписывают им «строители», напрасно о том же говорила им вся история – они слышали всё это, но ничего в этом не поняли. Им всё казалось, что они лучше всех других узнали человеческую природу, хотя в действительности они только беднее всех её поняли» («Сочинения», М., «Советская Россия», 1990).

Такова уж, видно, природа этих «идейных» людей, делавших свои выводы не на основе познания или опыта, но как аршином, поверявших всё отвлечёнными идеями. При этом непременно оказывались в положении парадоксальном: апеллируя к жизни, к действительности, как к универсальному доводу, они были ещё более далеки от жизни и действительности, чем их более образованные и более осмотрительные оппоненты. Никакое это не было «владение умами», а неистовое, подчас иступлённое навязывание обществу своих упрощённых, схоластических представлений, выдаваемых за «передовые» и «прогрессивные».

Василий Розанов разгадал психологическую основу революции, совершённо справедливо отказывая ей в созидательности, в изгнании насилия и несправедливости: «…Это всегдашнее требование эгоизма и несправедливости продолжало действовать и в тот момент, о котором нас хотели уверить, что он открывает собою эру изгнания из истории всякого насилия, эгоизма и несправедливости. Ясно, что не было никакой «эры»; было обыкновенное политическое волнение, с взволнованными страстями, с придуманными теориями – момент в излучистом течении истории, но вовсе не её увенчание».

Видел он и литературные, а точнее сказать окололитературные истоки революции: «Вестник Европы» нужен 6000 своих подписчиков. Евангелие было необходимо человечеству двадцать веков, каждому в человечестве. Кто же бережёт лопух, который заглушает сад, кто бережёт червя, который ест яблоко, и кто бережёт разбойника, который режет на дороге?»

И ещё более определённее – в размышлениях о ходе русской литературы «С вершины тысячелетней пирамиды»: «Нет предмета, смысл которого мы могли бы вполне понимать, если он ещё не закончен. В этом отношении 1917-й и 1918-й годы, когда рухнуло Русское Царство, представляют собой исключительную историческую минуту, в которой видно все сполна историческое течение и литературное течение в их завершённом, окончательном уже течении. Мы видим, куда всё шло, к чему всё клонилось, во что всё развивалось, двигалось, формировалось».

Можно понять отчаяние В. Розанова, видевшего истоки и причины переживаемых несчастий, когда что-либо поправить или изменить было уже невозможно: «Понимаете ли вы отсюда, что Сперансеришку надо было драть за уши, а «Николаю Гавриловичу» дать по морде, как навонявшему в комнате конюху. Что никаких с ним разговоров нельзя было водить. Что их просто следовало вывести за руку, как из-за стола выводят господ, которые вместо того, чтобы кушать, начинают вонять. Догадываетесь ли вы, что цивилизация ХIХ века, которая в значительной степени есть антихристианская, была вовсе не цивилизация, а скандал в ней, и не «прогресс», а «наследили на полу» и надо это подтереть. Пришли свиньи и изрыли мордами огород: это не значит, что огороду не надо быть и надо к осени остаться без овощей, а значит, что свиней надо прогнать или заколоть, а гряды поправить, вырытое вновь всадить в землю и по осени собирать плоды».

Но ведь это уже прозревал Ап. Григорьев, бранивший Чернышевского и Добролюбова за превращение «фешенебельного журнала» «Современник» в «социальную конюшню»…

Кто же в таком случае стал действительным провидцем – представители революционно-демократической ортодоксии, беспечно бросавшие в массы революционные идеи, не предполагавшие, чем это может обернуться для страны и народа? Клятвы в приверженности чаяниям народа и интересами России, как понятно, при этом ничего не стоят. Как мы теперь уже знаем, провидцами явились не они. Пророчески раскрыл духовные основы и движущие пружины революции Ф. Достоевский в «Бесах». Ведь всё было предсказано и всё пошло, что называется, по писанному. От этого действительно может охватить жуткое чувство: «Когда в дни осуществления революции перечитываешь «Бесы», то охватывает жуткое чувство. Почти невероятно, как можно было всё так предвидеть и предсказать» (Н. Бердяев).

Иван Бунин в «Окаянных днях сокрушённо писал: «Как они одинаковы, все эти революции!.. Всё это повторяется потому, прежде всего, что одна из отличительных черт революций – бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна».

«Повальным сумасшествием» называл он это революционное «освобождение», предъявляя счёт, прежде всего интеллигенции: «Это род нервной болезни, а вовсе не знаменитые «запросы», будто бы происходящие от наших «глубин». И уже с нескрываемой злостью: «Не народ начал революцию, а вы. Народу было совершенно наплевать на всё, чего мы хотели, чем мы были недовольны. Я не о революции с вами говорю, – пусть она неизбежна, прекрасна, всё что угодно. Но не врите на народ…».

Примечательно, что Александр Блок в свою революционную эпоху обращается именно к наследию Ап. Григорьева, в нём видит преемственность с пушкинской эпохой: «Он – единственный мост, перекинутый к нам от Грибоедова и Пушкина; шаткий, висящий над страшной пропастью интеллигентского безвременья, но единственный мост».

В 1915 году пишет пространную статью «Судьба Аполлона Григорьева». Но ещё более примечательно то, что в обстоятельном разговоре об Ап. Григорьеве он вроде бы «вдруг» вспоминает В. Белинского: «Белинский служака исправный, торопливо клеймил своим штемпелем всё, что являлось на свет божий. Весьма торопливо был припечатан и Аполлон Григорьев, юношеский голос которого прозвучал впервые через шесть лет после смерти Пушкина. Оценка деятельности Белинского и его соратников ещё впереди; меня она занимает лишь по отношению к Григорьеву; отмечу только, что русское возрождение успело расшатать некоторые догматы интеллигентской религии, и Белинский уже не всем кажется лицом неприкосновенным».

А уже после революционной катастрофы, в 1918 году в статье «Что надо запомнить об Аполлоне Григорьеве» выносит ещё более гневный приговор В. Белинскому, напрямую соотнося его деятельность с революционным несчастьем, постигшим Россию: «Наша интеллигенция – от Белинского до Мережковского – так и приняла Гоголя: без «переписки с друзьями», которую проклинали все, и первый – Белинский в своём знаменитом письме.

…Раз мы издаём письмо Белинского отдельной брошюрой, не грех было бы также издать письма Григорьева к Гоголю. Право, они не менее содержательны, чем, письмо Белинского. Пока это не сделано, пока Григорьев под спудом, а Белинский – у «всех» на устах, Я не могу отдать справедливость Белинскому, я не могу простить ему его невольного греха. Я кричу: «Позор Белинскому!»

В Белинском А. Блок видел выразителя «интеллигентской религии», интеллигенции не как образованной части общества, а в той её сущности, в какой она существует в России, «особого рода соединение», которое вступило с народом в «отношения борьбы». Это – главное. Не брать этого в расчёт в современной литературной публицистике и литературоведении значит защищать и оправдывать это «особого рода соединение», точнее, реанимировать его в нашей нынешней жизни, уже было изжитое в советский период истории. Вот что стоит за нынешним «увековечением памяти великого критика. Так что речь теперь не столько о В. Белинском, сколько о нашем новом общественном, народном и государственном устройстве…

А. Блок с одной стороны напоминает о той борьбе против русской литературы, которая была развязана литературной публицистикой в середине ХIХ века, с другой – о шаткой мировоззренческой оснастке революционных демократов. И во всём этом видит прямую причину революционного краха России: «Это не преувеличено. Пусть Белинский был велик и прозорлив во многом; но, совершив великий грех перед Гоголем, он, может быть больше, чем кто-нибудь, дал толчок к тому, чтобы русская интеллигенция покатилась вниз по лестнице своих российских западнических надрывов, больно колотясь головой о каждую ступеньку: а всего больнее – о последнюю ступеньку, о русскую революцию 1917 – 1918 годов».

И пусть только в черновиках, но всё-таки высказал А.Блок уже прямо-таки жестокую оценку деятельности В. Белинского: «Кровь его на нас и на наших детях…»

В Ап. Григорьеве А. Блок видел не одного из талантливейших критиков своего времени, но единственного в своём роде критика, противостоящего В. Белинскому, продолжившего русскую литературную традицию. И что особенно важно, в его писаниях ему открывался новый способ смотреть на человеческую жизнь: «Он спутан и темен иногда; но за этой тьмой и путаницей, если удосужитесь в них вглядеться, вам откроются новые способы смотреть на человеческую жизнь».

Конечно, оценки деятельности революционных демократов от литературы в революционную эпоху довольно резки, даже беспощадны. Но разве они не имеют под собой основы? Увы, утвердительно ответить на этот вопрос мы не можем. Более того, они извинительны в устах писателей, переживших весь ужас революционного хаоса и видевших его мировоззренческие истоки… И в большинстве своём погибших в этом революционном ужасе…

О них нельзя не думать теперь. И дело тут вовсе не в юбилее В. Белинского. Он –лишь внешний повод вспомнить о выдающемся человеке и почтить его память. По всем признакам настало время объективной оценки соотношения русской литературы и литературной идеологизированной публицистики, составления истинной истории русской литературной критики. Казалось, что нас должна была подвигнуть к этому новая и очередная революция в России, совершённая около двух десятков лет назад. Не подвигает.

Наоборот, вопреки логике, заявляется о «реабилитации» революционно-демократической мысли, которая никогда-то гонимой и не была, а не литературной критики как таковой.

Ведь сбрасывание литературы с корабля современности происходит после всякой революции. В разных формах, но происходит непременно, так как литература, вносящая в мир гармонию «мешает» утверждению «передовых» революционных, или как в наше время «рыночных» идей потребительского общества.

На этом фоне благостная тональность нынешней литературной публицистики, уже и образованной части общества, по сути, не достигающая, может свидетельствовать – или о недостаточной осмысленности мировоззренческих основ ныне происходящего, или же о том, что творческой энергии в обществе и в народе для новой организации жизни и нового импульса литературной традиции не находится. Во всяком случае, пока. И это несмотря на глухие, но отчётливые, угрожающие тектонические толчки в глубинах российского общества…

Доказательством этого является «Открытое письмо Президенту Российской Федерации А.Д. Медведеву тридцати видных учёных-филологов, уязвлённых тем, что, как им стало известно, «широкомасштабного празднования этого юбилея не планируется, за исключением ряда мероприятий в Пензенской области» («Литературная газета», № 36, 2010).

Очевидно, что этот гнев филологов был бы праведным только тогда, если бы они с таким же единодушием выступали против издания великого Н. Гоголя с купюрами и за создание музея писателя в Москве. Если бы были возмущены столь долгим неизданием трудов Ап. Григорьева, если бы выступали за издание трудов Валериана Майкова и других выдающихся литераторов той поры. Наконец, если бы возмутились беспрецедентным положением, когда в наше время великая русская литература оказалась, по сути, изъятой из общественного сознания, чего не было даже в самые сложные периоды революционного анархизма…

Осталась не уязвлённой душа филологов и тем, что по школьному литературному образованию нанесён сокрушительный удар в связи с введением единого государственного экзамена (ЕГЭ), с немыслимым разделением языка и литературных текстов, что однозначно может быть определено как варварство. Не возмутило учёных и то, что ЕГЭ был введён, по сути, обманом. Ведь он провозглашался как эксперимент, что предполагало его локальное испытание, и только потом, при наличии положительных результатов, распространение на все школьное образование…

Не возмутило филологов и то, что наряду с изъятием литературы из общественного сознания с поразительный спешкой школьникам предложено изучение «Архипелага ГУЛАГа». Уже выпущено более чем пятисотстраничное его пособие (М., «Просвещение», 2010). Не думаю, что наши учёные столь наивны, чтобы поверить политической мотивации этой идеологической акции, типа того, что все это – ради «исторической правды» и ради того, чтобы «ничего подобного не повторилось». В то время, когда «подобное», в иных, разумеется, формах свершается на наших глазах…

Неужто, столь образованные и многоопытные люди не различили того, что тем самым, детям нашим наносится мощный психологический удар. Да и почему исследование автора, психологически так и не сумевшего выйти из «ГУЛАГа», теперь должно распространяться на последующие поколения и по сути взамен русской литературы?.. Для каких таких будущих свершений в детях воспитывается тюремная психология?

Но коль учёные-филологи на развалинах «обновлённого мира» и литературы уязвлены только юбилеем В. Белинского и требуют лишь «широкомасштабного празднования», хотя ситуация в обществе менее всего располагает для празднования, это свидетельствует об одном: хотели они того или нет, но выступают за реанимацию революционного сознания в обществе, а юбилей В. Белинского при этом – только предлог и повод… Ведь учёные, по традиции, должны были выступить вовсе не за «празднование», а за проведение, скажем, основательной общероссийской научной конференции по творчеству В. Белинского и тем самым послать интеллектуальный импульс в общество. Но об этом в их письме к президенту не говорится. Говорится только о «широкомасштабном праздновании»…

Как видим, революционное сознание в нашем обществе, как якобы, безусловно, прогрессивное всё ещё преобладает. Причём, и два десятка лет спустя после очередной и новой «демократической» революции, когда, казалось, уже должно было бы наступить отрезвление. «Прогрессивная общественность» – российская и западная – всё ещё пребывает в восторге от расстрела из танковых пушек парламента в России и неизбежно последовавших за этим – нравственным падением общества, экономической, научной, социальной деградацией. И – массой этнических проблем в многонациональной стране. Мировоззренческое же обеспечение этому антиобщественному и античеловеческому безобразию сообщает, судя по коллективному письму, наша научная интеллигенция. К сожалению, снова используя при этом литературу. Как и почему при таком идеологическом обеспечении должно наступить благополучие в обществе, неведомо…

Любопытно сравнить, как образованные люди, не идеологически озабоченные, и уже только поэтому считающиеся «прогрессивными», а именно образованные относились к В. Белинскому чуть более века назад, в конце ХIХ века, накануне грозных революционных потрясений.

В Пензе в 1895 году вышла краеведческая книжка И.Ф. Кузьмина «Пензенская губерния». В разделе её о замечательных людях, живших в губернии и об известнейших уроженцах её В. Белинскому нашлось место, лишь в подстрочном примечании.

Как выяснилось позже, книжка предварительно была на просмотре в Учёном комитете Министерства народного просвещения, поскольку предназначалась она для учеников начальных училищ. Отзыв Учёного комитета был беспощаден: «Сохрани Бог нашу школу и неопытную юность от соприкосновения с Белинским! В последний и самый шумный период своей деятельности, это был завзятый проповедник неверия и грубого материализма, не видевший ничего доброго в России и ждавший спасения для неё от всесветной революции». Как видим, члены Учёного совета высказали своё мнение: почему именно развращать «неопытную юность» нельзя, и при этом не убоялись прослыть «консерваторами», «ортодоксами» и «душителями свободы». С точки зрения педагогической, они оказались совершенно правы. Наши же учёные, даже ввиду трагического опыта революционного ХХ века снова требуют торжества революционного сознания, как якобы, безусловно, прогрессивного, словно не подозревая, что за ним неизбежно следует революционный анархизм, не разрешающий в принципе тех социальных проблем, которые декларировались как якобы с помощью него достижимые.

В «Письме о театре» в 1918 году А.Блок писал о том, что пренебрежение искусствами и культурой чревато самыми трагическими последствиями для государства: «Но если это случится, то горе государству в будущем. Щупальцы его отсохнут, ослабеют; ответом на всю его мрачную деятельность в прошлом будет неслыханная и дикая анархия, которая затмит собою все ужасы его прошлых войн; это будет слепой бунт людей, долго пребывавших во мраке; справедливое возмездие тем, кто полагает, что человек может быть доволен единым хлебом».

Ведь обязанность государства далеко не сводится лишь к сбору налогов с нищающих граждан, но и в разрешении многих и многих духовных и социальных аспектов нашего бытия, которые вне государственной организации разрешены быть не могут. Или в создании условий для их разрешения. Судя же по нынешнему положению культуры в целом и литературы в особенности, мы пока находимся на этом трагическом пути.

Литературно-критическая повесть «После неистового Виссариона» публиковалась в сокращённом виде в альманахах «Аргамак.Татарстан», (№ 1(6), 2011), «Братина» (№ 4, 2011), в журнале «Наш современник» (№ 10, 2011), полностью - в духовно-мировоззренческом и литературно-публицистическом альманахе «Поход», (выпуск первый, 2011), редактором которого является автор.



Возврат к списку

Петров В.

Маслова Н.В., Антоненко Н.В., Клименкова Т.М., Ульянова М.В.

Антоненко Н. В., Клименкова Т. М., Набойченко О. В., Ульянова М. В.; науч. ред. Маслова Н.В. / Отделение ноосферного образования РАЕН

Антоненко Н.В., Ульянова М.В.

Шванева И.Н.

Маслов Д.А.

Милованова В.Д.

Куликова Н.Г.

Набойченко О.В.

Астафьев Б.А.

Маслова Н.В.

Мазурина Л.В.

Шеваль М.

Швецов А.А.

Качаева М.А.

Бородин В.Е.

Н.В. Маслова, В.В. Кожевникова, Н.Г. Куликова, Н.В. Антоненко, М.В. Ульянова, И.Г. Карелина, Т.Н. Дунаева, В.Д. Милованова, Л.В. Мазурина

А.И. Богосвятская

Маслова Н.В., Юркевич Е.В.

Маслова Н.В., Мазурина Л.В.


Новости 1 - 20 из 86
Начало | Пред. | 1 2 3 4 5 | След. | Конец Все


  
Система электронных платежей