Авторы

27.04.2013

1913 - 1920 гг. Часть 2.

 

К 1919 году в Уржуме осталось мало товарищей из моего класса и класса Николая. Почти все поразъехались. Кто отправился в свои родные села и начал работать там, кто уехал в более дальние края искать счастья. Из близких друзей в Уржуме остались только Николай, Борис Польнер и я. К этому времени относится наиболее тесная дружба наша с Николаем. Мы виделись почти ежедневно. Чаще всего я приходил к нему на так называемую ферму (опытная сельскохозяйственная станция), где работал и жил отец его Алексей Агафонович. Станция располагалась на окраине города и представляла собою зеленое пространство деревьев, кустов, гряд, полевых делянок. Среди этого простора гнездилось множество пичужек. В семье отмечали Николая, как старшего из детей и как талант, который уже был явственно в нем виден. Ему отвели в квартире родителей собственный уголок. Там можно было свободно говорить и спорить о жизни, мировых проблемах, о литературе вообще, а главным образом о поэзии. Мы возрастали под влиянием поэтов символистов, прежде всего Блока и Белого. Мне нравился еще, и очень, Федор Сологуб. На субботниках в реальном я читал его стихи, ставшие уже типично эстрадными:

"Качели" и "Когда я в бурном море плавал". Николай вразумлял меня относительно чеканной краткости, четкости и эмоциональной насыщенности стихов Анны Ахматовой, которые он тогда очень любил. Бальмонта и Игоря Северянина мы к 1919 году уже преодолели. Маяковского мы знали еще мало. Только к лету 1920 года до Уржума дошла книжка: "Всё, сочиненное Владимиром Маяковским". А до нее нам становились известными лишь отдельные стихи и строки этого поэта. Их привозили из столиц приезжавшие на побывку студенты. Вместе со стихами приходили и анекдоты о скандалах при выступлениях Маяковского с эстрады. Николай относился к Маяковскому сдержанно, хотя иногда и писал стихи, явно звучавшие в тональности талантливого горлопана. Стихи Николая, тем более мои, были тогда во многом подражанием хорошим, а иногда и плохим образцам. В клубах табачного, в основном, махорочного, дыма мы с Николаем читали друг другу свои произведения, критиковали их, осуждали, восторгались и снова осуждали. Я как-то создал стихотворение под наименованием "Болотные огни" и принес его Николаю Заболотскому с посвящением. Я даже не помню сейчас - о чем повествовало это произведение, но Николай воспринял его, как намек на свою фамилию и даже немного обиделся. Твердо знаю, что у меня не было никакого намерения высмеять самого Николая или его фамилию, а это совпадение было совершенно случайным. Я всегда был простоват. Вскоре после этого Николай написал стихотворение обо мне и преподнес его с соответствующим посвящением. Так жаль, что у меня от того времени не сохранилось почти никаких записей - ни стихов Николая, ни моих собственных. В памяти остались только отдельные строки и отрывки, по-видимому те, которые казались мне наиболее удачными. Из этого, посвященного мне стихотворения Николая помню:

...В темнице закат золотит решетки,

Шумит прибой, и кто-то стонет,

И где то кто-то кого-то хоронит,

И усталый сапожник набивает колодки.

А человек паладин,

Точно, точно тиран Сиракузский

С улыбкой презрительной, иронически узкой

Совершенно один, совершенно один...

Мне это стихотворение очень понравилось, особенно последние четыре строки. Оно накидывало на меня романтический плащ. Но Николай мог быть и коварным другом. Нельзя было распознать, когда он говорит серьезно и когда подсмеивается над тем, кому посвящает свои творения. Тема одиночества меня действительно в то время занимала. Я написал большое стихотворение о многострадальном Иове, которое начиналось его монологом:

На гноище лежал прокаженный,

и друзья мои плакали и стояли вдали от меня.

Я остался один, волей Бога сожженный

и молился Царю над царями - Боже, благостна воля твоя!

Потом я начал писать драму под названием "Челн на гранитах". Там герой, тоже прокаженный, горестно восклицал:

Я человек-чёлн на гранитах - Как взлечу?

Вторые действующим лицом была сестра этого несчастного, обещавшая ему избавление от всех бед:

Наступила ночь. Пора.

Мраком облаки объяты.

Засыпают до утра

все страданья и утраты.

Прокаженному трикраты

Я - пророчица сестра

возлелеяла отраду.

В начале 1920 года Николай написал стихотворение "Лоцман", которое он очень любил и считал своим большим и серьезным достижением:

...Я, гордый лоцман, готовлюсь к отплытью,

Готовлюсь к отплытью к другим берегам.

Мне ветер рифмой нахально свистнет,

Окрасит дали полуночный фрегат.

Вплыву я гордо под купол жизни,

Шепну Богу: Здравствуй, брат.

Все это было, конечно, несамостоятельно, да и не очень правильно. Николай вероятно хотел говорить о гордом капитане, бороздящем на своем фрегате далекие моря. Лоцман же - скромный труженик, который проводит корабли по фарватеру в знакомую гавань. Но стихи были характерны для нашего молодого задора. С этим настроением мы вступали в жизнь и на меньшее, чем панибратские отношения с богами, не соглашались. Это стихотворение Николая относится к отрезку времени, когда мы готовились к решительному прыжку, к отъезду из Уржума в Москву.

Вспоминаются еще написанные Николаем "Стихи о счастливой смерти хироманта" (почему хироманта - не могу сказать; возможно, что стихотворение было навеяно рассказом Оскара Уайльда), убитого случайным выстрелом на Сивцевом Вражке. В Уржуме - строке стихотворения, которая оканчивалась словами: "...и вздрогнул даже", рифмовала строка, где хиромант спрашивал: "Как мне пройти на улицу Пажей?" (по-видимому, пажей из известного романса). Но позднее, в Москве улица Пажей была изята и в стихах вместо схематического города по Александру Грину появилась Москва с ее вполне реальными переулками в роде Сивцева Вражка. Уже в Уржуме у Николая проявлялась склонность к прославлению разных букашек и таракашек. Однажды я принес ему мое свежее стихотворение, начинавшееся строками:

Парус рыбачий повис над бегучей,

текучей стезей речной.

Стихнет, поникнет ветер летучий,

снова скользить начнет...

Николай раскритиковал стихи: "Это Бальмонт, да и то плохой!" - и сейчас же прочел свой, тоже свежий, опус о мухах:

Осенью бывают злые мухи.

Их зовут мухи-кусаки.

Они садятся на лицо и руки

И кладут болящие укусы - знаки...

прибавив: "Вот как и вот о чем надо писать".

Осенью 1914 года из реального временно сделали казарму. Война вторглась и в нашу жизнь. Наступление в Восточной Пруссии, вызвавшее было у реалистов патриотические чувства, быстро захлебнулось и сменилось отступлением. Мальчишеский угар схлынул. У нас из реального никто так и не убежал на войну. Наиболее ярким военным впечатлением для Уржума были похороны убитого на фронте местного жителя подпоручика Кошкина. В сообщении о его было указано, что он был поражен пулей, когда, вскочив на бруствер окопа, закричал: "За мной! B атаку! Ура-a!" Тело Кошкина привезли в Уржум в цинковом гробу. Хоронили его в 1915 году в солнечный майский день. Была "музыка полковая", бравурные победно-траурные речи, словом - парадная шумиха войны. Однако дела на фронте шли все тусклее и тусклее. В ноябре 1916 года все взрослые с упоением читали в газетах речь Милюкова на одном из заседаний Государственной Думы. В речи излагались всякие сомнительные факты фронтовой и тыловой жизни, и после каждого абзаца повторялся вопрос: "Что это - глупость или измена?". Ползли всякие слухи, нелестные для царя и царицы. Наконец в январе 1917 года пришли газеты с кричащими во всю страницу заголовками: УБИЙСТВО ГРИГОРИЯ РАСПУТИНА. Привлекало внимание, что в изложении обстоятельств происшествия это имя в тексте ни разу не упоминалось.

На третьем году войны в городе стало плохо с топливом. Леса вокруг еще были, да рубить было некому, так как всех мужиков угнали на фронт. Мы у Польнеров топили шелухой гречихи, которую большими мешками покупали где то на крупорушке. Был разработан ритуал топки и сделаны соответствующие приспособления для нее. Это действо производилось, в основном, представителями мужского пола - самим хозяином Александром Викторовичем, Борисом Польнером и мною. У топящейся печки (за нею нужно было все время следить) вели политические и философские разговоры, учились у Александра Викторовича науке жизни. Несмотря на то, что топка производилась вечерами, зимой по ночам в комнатах было холодновато. Мы с Борисом еще с вечера складывали на себя все наличные одеяла. Борис, лежа в постели, каждый раз произносил одну и ту же фразу: "Пятки, ну прямо, как лягушаты" (обязательно с нарочитым звучанием "ы"). После этого мы дружно хохотали. И сама фраза, и смех после нее стали своего рода традицией. У Бориса был свой особый тонкий и негромкий юмор.

По вечерам в Уржуме в гости не ходили. Мы с Борисом к 10 часам начинали уже позевывать. Девочки обычно укладывались спать еще раньше. Второго марта 1917 года во время нашей подготовки ко сну раздался неожиданный стук в наружные двери. Елена Андреевна кому то открыла и вызвала на кухню самого хозяина. Тот быстро собрался и куда-то ушел. Ночью!? Все это было непонятно, но быстро разяснилось. Елена Андреевна, проводив мужа, вернулась в столовую, где мы еще обсуждали загадочное происшествие, и задыхаясь сказала: "В Петрограде революция, царь отрекся, назначил Михаила", и к Борису: "Папу вызвали на заседание в управу". Тут я проявил присущий мне, кажется от рождения, скептицизм и сказал: "Да ничего, соберутся в управе и пошлют верноподданическую телеграмму", на что Елена Андреевна возразила: "Ну нет, Уржум всегда был красненьким". Молодой сон все же свалил нас Борей и не дал дождаться возвращения Александра Викторовича. На другой день немногочисленные уржумские городовые исчезли. По улицам ходили и смотрели за порядком общественные деятели города (в их числе и Александр Викторович) с белыми (а не с красными) повязками на рукавах. Некоторое время не было видно особых перемен. Первого мая в городе была огромная демонстрация. Никак нельзя было поверить, что в Уржуме живет столько народа. Наверно все окрестные деревни пришли в уездный центр на первый свободный майский праздник. По ходу демонстрации произносились многочисленные речи. Наконец все людское скопище с кумачевыми флагами и знаменами собралось на рыночной площади. Там начался длительный митинг с выступлением представителей всех имевшихся к тому времени в Уржуме партий. Вот тут впервые стало ясным, что и в нашем маленьком городе обнаруживаются большие противоречия. Помню, как один эсер (Комлев) кричал с балкона управы в толпу: "Вы не доросли до свободы", а толпа отвечала бурными негодующими воплями.

Мы в училище образовали "союз учащихся". Председателем его был избран Михаил Быков. Представители союза получили право посещать святая святых реального - заседания педагогического совета. Дисциплина стала заметно падать, да и ученье как то не шло. Для регулирования брызжущих сил молодежи в реальном, а потом и в женской гимназии, стали организовывать литературно-вокальные вечера. Так как они приурочивались обычно к субботам, то получили наименование "субботников". На первых субботниках выступали и родители учащихся, и преподаватели реального училища. Известный в Уржуме бас-любитель Домрачев пел арию Сусанина. Елена Андреевна Польнер нередко аккомпанировала певцам. Наши учительницы литературы тоже участвовали в субботниках: Нина Александровна Руфина хорошо играла на скрипке, а Мария Диомидовна Мячина, обладавшая недурным контральто, пела арии из опер и романсы. Исполнители реалисты в начале эры субботников придерживались строгой классики: исполнялись вольнолюбивые стихи Пушкина и Лермонтова, хранившиеся у кого-то в городе в списках, и революционные песни. Допускались романсы русских композиторов - Глинки, Чайковского, Даргомыжского. Однако исполнители довольно быстро снизошли до второстепенных поэтов и менее строгой тематики. Я один из первых дошел до Апухтина, продекламировав его "Мух". Потом появился Петька Лифанов (одноклассник Николая Заболотского), тоже начавший с Апухтина. Избрал он для дебюта стихотворение "Сумасшедший" и имел успех. После этого Петька специализировался на сумасшедших. Он изводил нас этими психами месяца три регулярно каждую субботу. Все эти "сумасшедшие" были отменно длинны, а чтец для выразительности к тому же кричал криком. В конце концов Петька собрал целый желтый дом. Оставалось только удивляться, где он находит эти стихи. Из вокальных номеров можно отметить одноклассника Заболотского - Сбоева (Николая Георгиевича, который приятным и сильным тенором пел вкупе с каким-нибудь баритоном дуэты в роде "Моряков" или "Ночь предала над миром". Николай Заболотский первый ввел в репертуар иронические произведения. Особенно удавалось ему чтение одного из "медицинских" стихотворений А.К.Толстого:

"Верь мне, доктор (кроме шутки.),-

Говорил раз пономарь,-

От яиц крутых в желудке

Образуется янтарь!"

Здорово выходило у Николая: "Проглотил пятьсОт яиц" с большим таким и очень убедительным О. Михаил Быков пытался приучить публику даже к Маяковскому и для того, чтобы напугать буржуев, прочел раз стихотворение: "Вот так я сделался собакой". Уже позднее, в конце 1918 года, на одном из субботников меня постигла неудача. В нашем классе тогда появилась новая учительница литературы М.Д.Минина. Она меня очень отмечала за успехи по ее предмету и старалась всячески выдвигать. Именно по ее "наущению" я, совершенно не подготовивишись, начал читать "Буревестника". Не дойдя до середины этого произведения, произнеся одну из фраз, я забыл следующую, смутился, покраснел и, прервав чтение, ушел с эстрады. Был готов я провалиться сквозь землю и хотел немедленно уйти домой. Мои друзья меня успокаивали. Для поддержки моего реноме Николай Заболотский прочел (по записке) с эстрады написанные мною незадолго до того стихи "В лунных чарах", сообщенные Николаю под секретом (Я всегда стыдился своей склонности к стихосложению и поверял свои "серьезные" стихи - только ближайшим друзьям).

В лиловом небе звенели звезды,

Плыла в пространстве ночная тень,

На ветхих липах шептались гнезда,

И где то плакал всходящий день.

Лиловой ночью так плохо спится,

Лиловой ночью так много дум,

Кошмар кровавый в мозгу таится

И так безвестен звенящий шум...

ну и так далее, несколько строф в этом же стиле. Во время чтения я понял, что это творение просто бред. Я еще больше смутился, страшно рассердился на Николая на его "предательство" и дулся на него несколько дней. Потом, признав его добрые намерения, я сменил гнев на милость. Эти "чары" не только сейчас, но и сразу после их создания, звучали, как неудачная пародия на неудачные декадентские стихи. Но ни Николай, ни я по молодости лет этого не понимали. И у Николая прорывались изредка такие же творения. Все это происходило из желания быть оригинальным, отличным от других стихослагателей, написать что-нибудь сногсшибательное. А в результате получалась явная безвкусица.

Впоследствии наши субботника выродились в банальные танцульки, а с эстрады, наряду с порядочными вещами, стала исполняться всякая дрянь вроде пошлых анекдотов, имевших как раз наибольший успех у публики. Я тоже пытался было научиться танцевать. Дома у Польнеров меня обучали девочки, но безрезультатно. Один из предприимчивых реалистов организовал обучение по полтиннику за танец с гарантией успеха. Мы с Гришкой пришли на один из уроков. Под руководством предпринимателя танцевало 26 юношей, девочек не было. Гришка презрительно сказал: "Вот 26 полтинников скачут". Несмотря на эту иронию, я тоже заплатил полтинник и обучился с грехом пополам исполнять краковяк. От дальнейшего обучения танцмейстер отказался, признав меня совершенно неспособным к танцам. Будучи реалистом, я влюблялся во многих девочек по очереди: Нюшу Антышеву, Лизу Рукавишникову, Нюру Громову. Все эти увлечения проходили по одному шаблону - взирание с обожанием и с редкими перемолвками где-нибудь в кинематографе "Фурор", на вечерах в реальном или гимназии, а чаще всего около собора после вечерней службы. Но любовь была безответной. Мои предметы не обращали на меня внимания, так как я был робок, не находчив в разговоре, к тому же и не танцевал.

В 1917 году я летом жил в Шурме и впервые прикоснулся к общественной деятельности. Я писал списки для выборов в учредительное собрание и даже получил за эту работу деньги - мой первый в жизни заработок. Я помогал новому, довольно милому в обращении, шурминскому доктору, сквернослову и немного художнику рисовать декорации для драматической любительской постановки в шурминском Народном Доме. Пьеску ставил вновь приехавший заведующий ВНУ - Андрей Семенович, мужчина лет под сорок, бритый, как актер, что было для Шурмы в диковинку. Андрей Семенович приехал с супругой и двумя детьми, дома сидел мало, но проявлял большую активность в общественных делах. Эта активность закончилась несколько неожиданно. Андрей Семенович уехал из Шурмы, прихватив с собою восемнадцатилетнюю девушку Лизу. Лиза играла героиню в поставленной Андреем Семеновичем пьесе и проявила недурные артистические способности. После отъезда этой пары бедные родители Лизы, порядочные люди, сбитые с толку происшествием, ходили по всем интеллигентным шурминским семействам и объясняли, что Лиза поехала учиться, а Андрей Семенович взялся довезти ее до Казани. Все соглашались с покинутыми родителями, а после их ухода ехидно покачивали головами: "Учиться. Знаем мы это ученье!". Супруга Андрея Семеновича отнеслась к отъезду мужа спокойно. "Это с ним не в первый раз, порезвится и вернется ко мне с ребятами, только снова придется переезжать на новое место". В театральной постановке я играл небольшую, но трагическую роль отчаявшегося в жизни мужичка. Вот здесь на репетициях и выявилась Нюта Бубнова. Сестра ее Любовь Яковлевна была учительницей в Шурме и перед самой войной вышла замуж за учителя высшего начального училища Николая Николаевича Касьянова. Он был из какой-то другой ветви нашего рода и приходился тетке Марии Тихоновне (а значит и мне) дальним родственником. Судьба этой семьи была печальна. Николай Николаевич был взят на войну и вернулся оттуда в восемнадцатом году. К этому времени жена его погибла в результате аборта (теперь могу сказать - криминального). Я не знаю от кого она забеременела в отсутствие мужа, но всему селу это, конечно, было известно. Нюта Бубнова еще при жизни сестры появилась в Шурме и посвятила меня в ухажеры. От нее я и узнал впервые сладость женских поцелуев. Впрочем, все это было достаточно невинно. Потом, уже в 1920 году в Уржум приехал молодой парень, родом из деревни, недалекой от Шурмы. Учился он в военной школе. Прибыв во френче с какими-то нашивками и значками, с полевой сумкой и портупеей, он производил неотразимое впечатление. Вот тогда он и рассказал мне - как и когда и где он соблазнил Нюту, которая, кажется, об этом не жалела. Я же был только экспериментальным кроликом перед решительным шагом этой милой девушки, а также и после этого шага. Но "озарения" тут не было.

Осенью 1917 года к дяде Михаилу Ивановичу, как к уважаемому в селе человеку, стали ходить деревенские бабы и отпрашивать - за кого же голосовать при выборах в учредительное собрание. Дядя обычно отвечал: "Ваша крестьянская партия - эсеры, голосуйте значит за первый список". (Сам он голосовал, как потом говорил, за партию народных социалистов). А бабы с недоумением говорили: "Наши мужики с фронта пишут - голосуйте за большевиков. Скажи-ка, Михаил Иванович, какой список большевистский?" - "Большевистский - одиннадцатый". Бабочки кланялись и уходили.

Не было озарения и в моем любовании Ирой Степановой. В 1918 году я закончил реальное училище и начал работать делопроизводителем в Уездном Отделе Народного Образования, а потом перешел в Уземотдел. На втором этаже земотдела стоял телефон, по которому всяк, кто хотел, говорил, или вернее, пытался говорить со всем уездом. Около телефона до 8 часов вечера обычно сидел какой-то дежурный, а позже все оставалось на волю божию. 2-го февраля 1919 я дежурил у телефона и передавал в уезд какую-то служебную телефонограмму. Появились две милые, уже окончившие гимназию, девушки - Соня Александрова и Ира Степанова. После того, как они некоторое время болтали и мешали мне выполнять служебные обязанности, вдруг Ира подбежала ко мне и поцеловала меня в щеку. Потом она начала плакать, а я по знаку Сони должен был ее же утешать, так что поцелуи пришлось продолжить. Дальше это дело вошло уже в обычай. Так мы и целовались с Ирой до осени 1920 года, когда я уехал в Москву. Днем все-таки приходилось работать, а целоваться только по вечерам, да и то, преимущественно, в теплое время года. Поцелуи разыгрывались на старом митрофаниевском кладбище на скамеечке у церкви, "...и пусть у гробового входа младая будет жизнь играть..." Бывал я и у Иры в доме, где в присутствии строгой ириной мамы читал стихи классиков и не классиков, но свои читать стеснялся. Хотели мы с Ирой прочесть "Что делать?" Чернышевского; начали, но осилить не могли из-за удивительной нудности и скуки этого великого произведения. В течение жизни я еще два раза - в зрелом возрасте и в старости начинал читать, но ни разу не смог дочитать это ярко нехудожественное произведение. Летом 1921 года после годичной московской голодовки, приехав на каникулы и немного откормившись в Шурме, отправился я пешком в Уржум, чтобы повидаться со старыми друзьями. Ира встретила меня очень сухо. Было ясно: "тот скажи любви - конец", кто хоть бы на год вдаль уедет. Из собственного опыта я уже раньше пришел к убеждению о непостоянстве мужского пола, а теперь на двух примерах убедился, что и женщины столь же мало постоянны. Больше я никогда в жизни не встречал Иру и даже почти ничего и не слышал о ней.

Учебный 1916/1917 год закончился, по правде сказать, кое-как. Осенью мы снова собрались в реальном, где открылся седьмой дополнительный класс. В нем, кроме меня, остались Гриша Куклин, Сергей Казанцев, Борис Польнер, еще три мальчика. Появились и две девочки - Аня Иванова (сестра Миши Иванова, приехавшая из Смольного Института, занятого большевиками) и вновь прибывшая в Уржум с родителями - Шейнман. Октябрьская революция дошла до нашего города в конце ноября (по старому стилю). После нового года в Уржум пришла книжка какого-то журнала, в которой были напечатаны "Двенадцать" Блока, его же "Скифы" и одно стихотворение Андрея Белого, где были слова:

В твои роковые разрухи,

В глухие твои глубины

Струят крылорукие духи

Свои лучезарные сны.

Не плачьте, склоните колени

Туда, в ураганы огней,

В грома серафических пений,

В потоки космических дней.

И ты, роковая стихия,

Безумствуй, сжигая меня.

Россия, Россия, Россия,

Мессия грядущего дня!

Для нас эти стихи любимых поэтов сыграли большую роль в смысле признания мессианского значения новой революции. При чтении дальнейших страниц журнала Сергей Казанцев вступил в противоречие с Сергеем Есениным. Сережка Казанцев всегда был умным, рассудительным и практически мыслящим мужичком. Он взялся читать стихи этого, еще неизвестного нам, поэта:

Облаки лают,

Ревет златозубая высь.

Пою и взываю:

Господи, отелись!

Здесь Сережка запнулся и просто, как сказали бы в более позднее время, опупел. Как сейчас помню эту картину: разинутый рот Сережки, смеющееся лицо Гриши и Борю, несколько смущенного необычным воззванием Есенина. О том, что это описание грозы - мы просто не догадались.

В 1918-1920 годах жизнь стала весьма разнообразной. Городок отражал собою бурную эпоху, переживаемую страной. Известия с фронтов, то тревожные, то победные, экспедиции за хлебом, кулацкие восстания в уезде, красный террор... На этом фоне вспоминается один богемный дом Уржума, дом учительницы музыки и ревнительницы искусств Лидии Евгеньевны Шеховцовой. У нее бывали разные люди: и уездные власти, и артисты, и реалисты. Хозяйке было за сорок, и она любила окружать себя молодежью. В ее доме бывало шумно и весело. Меня ввел туда Гриша Куклин, который под руководством этой учительницы занимался мелодекламацией. Коронным номером Гриши в этой области было стихотворение:

"Мне вчера сказала Карменсита:

Я хочу мантилью в три дуката,

Чтоб была нарядна и богата

И савозским кружевом обшита..." и т.д.

Николай Сбоев готовился здесь к исполнению своих вокальных партий. Посещал этот дом и Николай Заболотский, который молодым баском пел:

Три юных пажа покидали

Навеки свой берег родной,

В глазах у них слезы блистали,

И горек был ветер морской.

"Люблю белокурые косы"-

Так первый рыдая сказал,-

"уйду умереть под утесы,

где плещет бушующий вал".

Второй отвечал без волненья:

"Я ненависть в сердце таю,

уйду я теперь для отмщенья

и черные очи сгублю".

А третий любил королеву,

не смея об этом сказать,

не смея ни ласке,

ни гневу любимое имя предать.

...Кто любит свою королеву,

тот молча идет умирать.

Особенно выразительными у Николая получались две последние строки. Впрочем, они и у меня выходили неплохо. Только королевы у нас были разные.

Вторым, уже не богемным, домом, где бывали часто Николай и я, была квартира приехавших в Уржум "на подкормку" двух подруг учительниц - Нины Александровны Руфиной и Екатерина Сергеевны Левицкой. Нина Александровна преподавала литературу в реальном и вела класс, где обучался Николай. Екатерина Сергеевна работала учительницей естествоведения в уржумском высшем начальном училище. Нина Александровна была худенькой девушкой с лучистыми синими глазами, по наружности похожая на ангела, точнее на Элоа, рожденную из слезы Христа. В обращении она была проста и вместе с тем обаятельна. Предмет свой она вела вдохновенно и с большим знанием дела. Дала она несколько уроков и нам, когда наша преподавательница болела.

Сравнение было не в пользу Марии Диомидовны. После этого временного замещения наш класс заметно охладел к ее урокам. К сожалению, и сама Мария Диомидовна это заметила и расстроилась. В гости к Нине Александровне и Екатерине Сергеевне мы всегда приходили вдвоем с Николаем, читали свои стихи или сообщали, говоря высоким стилем, о своих творческих планах. Мы выслушивали и принимали (иногда и не принимали) советы, которые нам давали обе эти милые девушки. В 1913 году Николай написал шуточную поэму "Уржумиада", в которой фигурировали Борис Польнер, Николай Сбоев, я, а из гимназисток - Нюра Громова (моя пылкая и безответная любовь) и Шура Шестоперова. Поэма не сохранилась, и я, к сожалению, не помню даже и отрывков из нее.

В сентябре 1918 года я жил в Шурме, вернувшись из пермской поездки. В одно из воскресений в начале месяца после обедни на площади перед церковью состоялся митинг, организованный прибывшим в Шурму каким-то вооруженным отрядом. С трибуны послышались непонятные речи: "Одиннадцатимесячное комиссародержавие пало". Выступавшие рекомендовались рабочими и рассказывали, что в городах есть нечего, рабочих не кормят, а вместо хлеба выдают в месяц по одному аршину ситца или гвоздей полфунта, а бедный рабочий, получив эту выдачу, идет и ложится на рельсы, чтобы его поездом задавило так как, мол, все равно жить нельзя, а дома у него голодные дети плачут и умирают. Но физиономии у этих ораторов были прямо разбойничьи. Один из них, произнося речугу, допустил даже весьма характерную оговорку: в заключительном лозунге - "да здравствует свобода, равенство и братство" - вместо последнего слова сказал: "б…ство". Все присутствовавшие на площади, разошлись по домам в некотором недоумении. А через полчаса после окончания митинга на улицах началась винтовочная и пулеметная стрельба. По реке на пароходе приплыла красноармейская часть и начала громить только что выступавших ораторов, которые убегали, отстреливаясь. Потом выяснилось, что эта, так называемая Степановская банда уже ограбила казначейства в Нолинске, Уржуме и с полученной добычей утекала в сторону Казани на соединение с колчаковцами.

Николай Заболотский поступил на службу в какое-то советское учреждение в 1919 году. В апреле или мае он далее эвакуировался со своим учреждением из Уржума в село Кичму. На главной улице я увидел обоз из трех-четырех крестьянских подвод, на которых лежали тюки дел и кое какой канцелярский инвентарь. На одной из подвод сидела плачущая машинистка, а остальные сотрудники шли пешком. Николай был в полувоенного вида френче или тужурке, бриджах и сапогах. Вид у него соответствовал моменту. Николай выглядел важно и решительно. Я проводил обоз до окраины города и страшно завидовал что Николай принимает участие в таком государственного значения событии, как эвакуация. Мое же учреждение почему то не эвакуировалось. Не помню теперь - в каком таком серьезном учреждении работал Николай, вероятно, в самом Уисполкоме. Впрочем вскоре на ближайшем к нам участке фронта наступило улучшение. Колчаковские части были отброшены, угроза форсирования ими реки Вятки миновала. Чрез полторы-две недели положение выровнялось, и Николай все такой же важный, как победитель вернулся в Уржум.

В 1919 году латыши из уржумской ЧК переарестовали в городе и уезде массу молодых людей 18-20 лет, большею частью, бывших реалистов. В конце года состоялся открытый судебный процесс, где главным обвиняемым был наш одноклассник Колька Клоков. Ему вменялись в вину разные тяжкие преступления. На суде выяснилось, что процесс был основан на провокации. Один из агентов ЧК выдавал себя за бежавшего из тюрьмы города Нолинска белого офицера, предъявляя в качестве доказательства нарочно отпечатанный номер нолинской уездной газеты с указанием примет и с обещанием награды за поимку. Выдавая себя за героя и борца за демократию, "бежавший" требовал помощи в виде денег и фальшивых документов. Некоторые из обольщаемых попались на удочку и, хотя содействия "беглецу" не оказывали, но и властям о нем не сообщали. Вот они и были пристегнуты к делу. В результате процесса все были оправданы, кроме Клокова, которого приговорили к расстрелу. Он подал заявление в Губернский Суд. Дело затянулось. Кто-то из уржумских общественных деятелей взял Клокова на поруки. Вскоре после освобождения из тюрьмы - только Клокова и видели. Он из Уржума исчез и настолько основательно, что о нем больше никто из земляков никогда и не слыхал.

В течение 1919 года у нас с Николаем созревало намерение ехать учиться. В 1920 году, когда положение страны улучшилось, эта мысль стала приводиться в исполнение. Мы запасались характеристиками, командировками, сушили сухари. Весной 1920 года Нина Александровна и Екатерина Сергеевна уехали из Уржума в Москву, обещав свое содействие в нашем первоначальном устройстве в столице. К лету 1920 года у нас было все готово. Ранним июльским утром я с котомкой за плечами отправился пешечком из города в Шурму, чтобы перед отъездом повидаться с родными. На мосту через Уржумку я встретил гуляющего Владислава Павловича Спасского. - "Здравствуйте, Касьянов! Куда Вы?". Я объяснил ему наши намерения: "Едем с Заболотским в Москву поступать на историко-филологический факультет". Вместо ожидаемого мною одобрения реакция Владислава Павловича была совсем другой. Он вдруг разволновался: "Не делайте этой глупости! Я сам всю жизнь жалел, что пошел по такому пути и стал историком, да еще педагогом. Идите в какой-нибудь технический институт, в крайнем случае, на медицинский факультет".

С этим прощальным напутствием любимого учителя мы и отправились "под купол жизни".



Опубликовано в №02/12 журнала "Голос Эпохи"



Возврат к списку

Петров В.

Маслова Н.В., Антоненко Н.В., Клименкова Т.М., Ульянова М.В.

Антоненко Н. В., Клименкова Т. М., Набойченко О. В., Ульянова М. В.; науч. ред. Маслова Н.В. / Отделение ноосферного образования РАЕН

Антоненко Н.В., Ульянова М.В.

Шванева И.Н.

Маслов Д.А.

Милованова В.Д.

Куликова Н.Г.

Набойченко О.В.

Астафьев Б.А.

Маслова Н.В.

Мазурина Л.В.

Шеваль М.

Швецов А.А.

Качаева М.А.

Бородин В.Е.

Н.В. Маслова, В.В. Кожевникова, Н.Г. Куликова, Н.В. Антоненко, М.В. Ульянова, И.Г. Карелина, Т.Н. Дунаева, В.Д. Милованова, Л.В. Мазурина

А.И. Богосвятская

Маслова Н.В., Юркевич Е.В.

Маслова Н.В., Мазурина Л.В.


Новости 1 - 20 из 86
Начало | Пред. | 1 2 3 4 5 | След. | Конец Все


  
Система электронных платежей